Лучше всех была голландская служба. Из слов пастора я не поняла почти ничего. Но все вдруг показалось мне очень даже, короче, было славно. Я чувствовала, что он обращается непосредственно ко мне и обо мне говорит, точно как когда премьер-министр в новогодней речи поддержал мой план самоубийства. Насколько я его поняла, пастор сказал, что он безусловно понимает, что случившееся с мамой, папой и Томом полностью изменило мою жизнь, и что у человека есть право самому закончить свою жизнь, если он как следует все обдумал. Я почему-то считала, что пасторы не поддерживают идею самоубийства, но потом вспомнила, что это же Канары, а тут порядки не те, что дома. И понятно, почему религиозность была выше, когда служба шла на латыни. Зря они перешли на современные языки.
8 мая
Пробежала пляж из конца в конец, и оказалось, что он более-менее официально поделен на сектора. Прямо под отелем находится семейная зона. Здесь кругом дети и парочки всех возрастов, и за три евро дают напрокат лежак, и можно полчаса или час покататься на водном велосипеде или надувном банане, который болтается позади моторной лодки, и все купаются в плавках и купальниках. В километре отсюда нудистский пляж. Здесь почти сплошь очень загорелые пожилые люди, многие с расплывшимися телесами, все висит и болтается. Они очень просто относятся к своей наготе, кажется, их совершенно не трогает, что идущие мимо таращатся на них. Застенчивость они оставили в прошлом и прыгают на волнах в красных резиновых шапочках, перекрикиваясь как дети. Почему-то я чувствую себя своей как раз здесь. Всего в километре от первого второй нудистский пляж, более дикий, без киоска и туалета. Здесь пески сложились в котлован с горловиной в сторону мор**, так что дети могут играть на откосе. Здесь располагаются целые обнаженные семьи с едой в корзинках для пикника, а французские папы-одиночки лежат, завернувшись в простыни, и читают газеты, время от времени поднимая голову — посмотреть, где их отпрыски. Дальше — гомосеки, это самая красивая часть пляжа, здесь все возможно. А дальше, по мере приближения к маяку на Маспаломасе, все постепенно снова становится более цивилизованным и пристойным. Действительно, совершенно потрясающий пляж. На бегу я думала, а не из Сахары ли местный песок. Что, возможно, я бегу по африканскому песку, хотя здесь Испания и, значит, как ни странно, все еще Европа. Строго говоря, Канары должны бы считаться Африкой, так что можно сказать, что я уже там. Несколько раз за день я думаю, что Том и мама с папой могут меня видеть, что мертвые могут меня видеть как будто бы в кино, я думаю так перед зеркалом в ванной, что внутри зеркала мама, и она смотрит, как я чищу зубы, и я на всякий случай добавляю усердия специально для нее, если она правда меня видит, и во время пробежки я иногда ловлю себя на мысли, что мои покойники наблюдают сейчас за мной, словно бы на огромном экране в замедленном кино, и я подтягиваюсь и стараюсь бежать мощно и размеренно и прямо вижу, как мама просит подвинуться другого покойника и говорит гордо, что это ее дочка бежит так легко и красиво по пляжу внизу, а я загадываю, что если я, например, пробегу сейчас сто метров, не сделав вздоха, то мама, папа и Том оживут и вдруг возникнут передо мной и будут благодарить, что я смогла догадаться, что нужно сделать, чтобы их расколдовать, хотя я не могла знать, что у бога есть такое правило: он оживляет умерших, если их близкие узнают секретный код, всегда разный и неизвестно какой, но сегодня им был один отрезок пляжа между Плайя-дель-Инглес и Маспаломасом, который надо было пробежать не дыша, а если мама, папа и Том не появлялись через эти сто метров, я тут же убеждала себя, что код — другой: мне нужно, например, проскользнуть между этими двумя детьми и папой, топчущимся у кромки воды, или если я смогу пробежать пятьдесят метров с закрытыми глазами, ни с кем не столкнувшись. Пока я с этим кодом не справилась. Но временами я бываю совершенно убеждена, что он есть и что он довольно прост. Считается, что бог — он особенный и очень креативный, а я думаю, что он как все. Поэтому я пишу «бог» с маленькой буквы. Вот в тот день, когда вернутся мама, папа и Том, я начну писать его с большой буквы.
18 мая
Десять дней ничего не писала. Решила покончить с писаниной. Мне внезапно пришло в голову, что я потому и не могу перебороть случившееся, что все время пишу. А когда я пишу, я напоминаю сама себе, как меня жалко, как мне ужасно не повезло и как мало у меня желания жить. Это порочный круг, его можно разорвать только одним способом. Уж не говоря о том, что есть и другие люди, пережившие что-нибудь ужасное, которые отлично справляются с жизнью и ситуацией. Так что я спрятала дневник на дно чемодана и решила взглянуть жизни в лицо, не фильтруя ее сквозь песок писанины. Но за прошедшие без записей дни лучше не стало, наоборот, хуже. Я сделалась противной и агрессивной. Все встречные кажутся мне идиотами, и, когда они со мной разговаривают, я думаю про них всякие гадости. В гостинице есть одна норвежка. Так вот, она выяснила, что я тоже норвежка, и, видимо, заметила, что я в не лучшей форме, ну и подумала, что меня надо спасать от одиночества. В общем, она несколько дней грузила меня страшно, чтобы я поехала с ней и ее мужем в Анфу праздновать 17 мая. Там видите ли будет веселье целый день (шествие, речи, сосиски, мороженое), она повесила программу на дверь моего номера и много раз оставляла напоминания у портье. Но поскольку трудно придумать, чего бы мне хотелось меньше, чем ввязаться в празднование 17 мая с норвежскими курортниками на Канарах, то я ей не отвечала. Пока мы не столкнулись в лифте. А там никуда не ускользнешь, я вошла в кабину, смотрю — она, выходить глупо, пришлось бы врать, что я забыла в номере помаду или еще что-нибудь, и она конечно же спросила, что я надумала. Ну я честно ответила, что не хочу с ними идти, потому что она глупая и противная. Запросто так сказала, от всей души. А когда лифт доехал до первого этажа, я молча вышла и пошла и только через два дня вспомнила, с каким несчастным и потерянным видом она стояла в лифте, буквально остолбенев.
Я опять собиралась прыгнуть с балкона.
В общем, дело ясное: я быстрее поддаюсь черным мыслям и теряю над собой контроль, когда не пишу.
Получается, что писать все равно лучше. А еще я скучаю по Солнышку, моему другу-хранителю. Думаю, сейчас допишу это и сочиню главку, в которой Сатана опять берет ее за жабры, мягко выражаясь. И все же приятно убедиться, что проблема не в том, что я веду дневник. И что мою писанину, наоборот, отчасти можно считать поиском выхода. Если выход вообще есть.
За десять последних дней произошли два достойных записи события.
Я купила себе пазл. И встретила Констанцию с психогейром.
Сначала о пазле. Я нашла его в игрушечном магазине в новом торговом центре у пляжа в Маспаломасе. В нем тысяча кусочков, а картинка — фотография двух раскормленных маленьких близнецов в костюмах белочек. Они сидят друг против друга и с опасливым изумлением смотрят в объектив. Костюмы белочек большие, мягкие, с огромными хвостами, которые поднимаются вдоль спин, а потом изгибаются и картинно висят. Брюшки белок и внутренние стороны больших ушей светлые, а все остальное из светло-коричневого искусственного меха. Чудовищная фотография, которую мог сделать только шизофреник. Короче, я купила этот тоскливо-коричневый жуткий пазл, потому что собрать его будет адской мукой. А я как раз ищу ада. Отдала за него десять евро. Дешевле ада не найдешь.
Констанцию и психогейра я встретила вчера. После завтрака я добежала до цивильных нудистов и взяла напрокат шезлонг и зонтик. Пенсионеры были уже на местах со своими огромными, как дом, животами и сиськами. Такие все мягкие и симпатичные. Как плюшевые мишки. И цвета такого же. Я лежала, слушала, как они болтают по-немецки, и мечтала, чтобы они обратили на меня внимание, пожалели, погладили по головке. До меня вдруг дошло, что я давно не плакала и что на самом деле мне все время хочется плакать. Даже не знаю, почему я перестала это делать, слишком уныло, наверно, плакать, когда один. Смысл слез в том, чтобы тебя утешали. С плюшевыми пенсионерами поплакать самое то, прикинула я и заревела, я рыдала все громче и сильнее, меня даже стало трясти от рыданий, и две ближайшие бабушки подошли и спросили по-немецки, что со мной не так, и я выдавила из себя «alles, alles не так» — и зарыдала еще пуще, и самая коричневая и самая плюшевая бабушка села на краешек моего лежака и сделала то, чего мне так от нее хотелось: шикнула на своего мужа, гундевшего, что это не ее дело, и нашептывала мне «mein kind, mein kind», пока я не заснула.