Она вернулась к Томми, который сидел на веранде в глубоком шезлонге за поблескивавшей проволочной сеткой. После лихорадки мальчик казался очень худым и бледным. Он был высок и тонок. Пышные и блестящие каштановые волосы, напоминавшие по цвету жженый сахар, еще подчеркивали бледность его лица с большими черными глазами. [12]
Раздражительность, вызванная болезнью, еще не совсем прошла, и пухлые губы мальчика были недовольно надуты. Мать глядела на своего бледного ребенка, который даже сейчас, после болезни, был жизнерадостен и красив, и эта безвольная усталая женщина почувствовала в себе решимость установить для сына режим. До восхода солнца и после шести вечера, когда летают москиты, он не выйдет из дому никогда.
— Можешь встать, — заметила она, и мальчик вскочил, радостно сбросив с себя одеяло.
— Я схожу в поселок, — тотчас заявил он.
— Туда ходить не нужно, — подумав немного, сказала ему мать.
— Почему? — спросил он, уже выбежав было на огороженную сеткой веранду, и нетерпеливо затоптался на ступенях.
До чего же ее раздражали эти бесконечные «почему!» Они выматывали всю душу.
— Потому что нельзя, — уже сердясь, отрезала она.
— Но я ведь всегда играл там, — не уступал он.
— Ты уже большой, и тебе скоро в школу.
Присев на ступеньки, Томми, словно застыв на месте, глядел на шумный, залитый солнцем поселок по ту сторону котлована. Он знал, что рано или поздно это должно было случиться. Запрет таился в самом молчании. И все же он застал Томми врасплох.
— Почему, почему, почему, почему? — не сдаваясь, упрямо захныкал он.
— Я же тебе сказала. — И вдруг, устав от всего этого, она в отчаянии выпалила: — Ведь малярия-то у тебя от твоих туземцев!
Большие черные глаза мальчугана, оторвавшись от созерцания поселка, уставились на мать. Они смотрели с насмешливым упреком, и щеки матери запылали румянцем.
И все же она сама наполовину верила в то, что сказала, или, вернее, должна была верить: ведь каждые полгода кустарник стоял в воде и кишел москитами, и с этим приходилось мириться, ну а на кого-нибудь вину взвалить надо.
— Не спорь, — продолжала она. — Играть тебе с ними нельзя. Ты уже вырос, чтобы играть с грязными кафрами. Пока ты был маленьким, другое дело, а сейчас ты уже взрослый. [13]
Томми не ответил. Он молча сидел на ступеньках под палящими лучами полуденного солнца, тускло-желтого за туманным маревом пыли и дыма над горами.
Теперь он уже не ходил больше в поселок, потому что, если он хотел стать взрослым, ему нельзя было дружить с черными. Так его учили родители. Только ни одному их слову он не верил.
Несколько дней спустя, когда Томми гонял за домом футбольный мяч, из-за кустов его окликнули черные ребятишки, но он отвернулся и сделал вид, будто не замечает их. Они окликнули его снова и унеслись прочь. И Томми горько заплакал, ведь он остался совсем один.
Он подошел к обрыву, лег на живот и стал глядеть вниз. Палящие лучи солнца словно пронизывали его насквозь. Он тряхнул головой, и копна каштановых волос упала ему на лоб, защищая глаза от слепящего света. Внизу работали люди, но ему казалось, что там копошатся муравьи, а почти отвесно взбиравшиеся по склонам вагонетки были как спичечные коробки. Паутина лестниц на той стороне котлована и земляные ступеньки, по которым спускались и подымались рабочие, казались такими непрочными, что, упади сверху камень — от всего этого не останется и следа. Да и на самом деле, случаи, когда срывались камни, были здесь не в диковинку. Вцепившись в землю, подобрав живот, Томми распластался на краю обрыва и смотрел в котлован. Муравьи да мошки — вот на кого они были похожи там, внизу. И мистер Макинтош, частенько спускавшийся туда, чтобы не сказали, что он трус, тоже был похож на муравья. И отец, и он — Томми — были бы там, как козявки.
Все это напоминало муравейник — огромный новенький муравейник, такой же пестрый и красочный, как настоящий. По краям котлована, вверху слои земли были красно-бурыми, ниже, где земля была смешана с гравием, — серыми, а еще ниже — светло-желтыми. Вокруг желтели кучи тяжелой отработанной породы со дна котлована. Томми протянул руку и взял горстку земли. Плотная и неподатливая, чуть влажная от дождя, она безжизненно лежала на ладони. Мальчик стиснул пальцы в кулак, разжал их; сохранив следы пальцев, желтая масса приобрела форму. Но какую? Что напоминал этот комочек глины? Кусочек корня? Обломок скалы, источенный водой? Томми с силой покатал комок между ладонями, и [14]
он стал гладким, как речной голыш. Усевшись, Томми набрал еще глины и слепил котлован. Прутики-рельсы взбегали по склонам, а квадратики глины стояли, как вагонетки. Но на солнце котлован быстро высох, потрескался и распался. Пнув свое глиняное сооружение ногой, Томми уныло поплелся обратно к дому. Солнце садилось, и мальчику казалось, что золотому веку свободы пришел конец: режим, расписание, запреты — вот что ждет его теперь.
Мать видела, как он тоскует, но думала: «Ему пора в школу, а там уж он найдет себе товарищей». Но Томми едва минуло семь лет, и он был еще мал, чтобы его можно было определить в пансион в городе. Тогда она послала за учебниками и начала учить его читать. Однако занимались они лишь два или три часа в день, а все свободное время, — жаловалась мать, Томми бродил один, не спуская глаз с поселка, откуда доносился веселый гомон его сверстников.
С виду можно было подумать, что мальчик спокоен, но в душе он очень страдал от того нового, что на него свалилось. Он познал одиночество, и это было гораздо важнее всего, что давали ему книги. Лежа на краю обрыва, мальчик лепил из желтой глины фигурки, и они стали участниками его игр. Бетти, Фредди и Дирк — так он назвал их. Из всей детворы поселка Томми любил больше всех Дирка.
Как-то раз мать подозвала его к черному ходу, где у крыльца с маленькой, как котенок, антилопой в руках стоял Дирк. Увидев склонившегося над антилопой Дирка, Томми рванулся к нему, и с языка его уже готово было сорваться радостное восклицание, но, вспомнив, что он взрослый, он тут же остановился.
— Сколько? — сдержанно спросил он.
— Один шиллинг, баас, — ответил Дирк, глядя куда-то в сторону.
Томми посмотрел на мать.
— Какая наглость! Так дорого! — надменно сказал он, повысив голос.
Энни Кларк покраснела. Ей было и стыдно и неловко. Она подошла ближе.
— Это не дорого, Томми, я дам тебе шиллинг, — поспешно произнесла она. Вытащив из кармана передника монету, она дала ее Томми, который тут же вручил ее Дирку. [15]
Томми бережно взял антилопу, и его охватила какая-то неизъяснимая жалость к этому испуганному, одинокому зверьку. Стараясь не показать свое волнение и выступившие на глаза слезы, он отвернулся; ему было бы мучительно стыдно перед Дирком — таким бесстрашным и сильным.
А Дирк стоял сзади и внимательно наблюдал за происходящим. Ему не хотелось, чтобы зверек погиб. Подумав, он сказал:
— А он совсем недавно родился и может умереть.
— Ну, Томми позаботится о нем, — ответила миссис Кларк, давая понять, что разговор окончен.
Ощупывая в кармане шиллинг, Дирк медленно побрел прочь, все же поглядывая туда, где Томми и его мать устраивали из ящика домик для антилопы. Соску миссис Кларк смастерила просто: она налила молоко с водой и сахаром в бутылочку из-под томатного соуса и заткнула марлей. Томми опустился на колени возле антилопы и попытался влить ей в рот немножко молока. Слабенькая, не в силах пошевелиться, она беспомощно лежала, подобрав под себя ноги, и лишь изящная, с большими черными тоскующими глазами головка поднималась над ее скорченным вздрагивающим тельцем. Вскоре дрожь перешла в судорогу, и, обессилев от внезапной слабости, головка поникла, мягко стукнувшись о стенку ящика, но тут же приподнялась снова на вздрагивающей шейке. Томми попытался засунуть тряпичную соску в мягкий рот антилопы, но молоко потекло по ее груди, намочив шерстку, и Томми едва не заплакал.
— Ведь она же умрет, мама, умрет, — взволнованно закричал он.
— Не надо заставлять ее есть, если она не хочет, — сказала мать и ушла хлопотать по хозяйству.
Стоя на коленях с бутылкой в руке, Томми гладил крошечную дрожащую антилопу, и всякий раз, когда, ослабевая, никла ее изящная головка, у мальчика больно сжималось сердце. Он снова и снова старался напоить ее молоком, но антилопа пить не хотела.