Какое-то мгновение мистер Макинтош смотрел в тарелку.
— Это легко уладить, Энни, не волнуйтесь, — сказал он.
Мистер Макинтош говорил правду. Стоило ему мигнуть — и любого рабочего посылали туда, куда он хотел. [28]
Яркий румянец негодования залил щеки миссис Кларк, и она с нескрываемым презрением взглянула на Макинтоша. Но он, словно не замечая этого взгляда, продолжал:
— Завтра же это будет сделано, Энни.
Она поблагодарила его и ушла, досадуя, что не высказала ему напоследок всегда облегчавшие ее душу слова: «Вы настоящая свинья, мистер Макинтош...»''
Меж тем Томми сидел в шалаше, заливаясь слезами. А когда он выплакался, в нем поднялась такая буря гнева и отчаяния, что эти переживания остались у него в памяти на всю жизнь. Из-за чего? Самое ужасное, что он и сам не знал этого. Дело было не только в мистере Макинтоше, который любил его, Томми, и который тем самым подло предавал свою плоть и кровь, и не в молчании его родителей; он чувствовал, что причина глубже, и вот над этим-то он и думал, прислушиваясь к похрустыванию челюстей муравьев, грызущих ножки скамьи, на которой он сидел. Он старался вдуматься в значение слов, высказанных и невысказанных — о которых нужно догадываться, — и этот груз мыслей почти непосильным бременем ложился на душу десятилетнего ребенка.
Малышу, например, ничего не стоит сегодня сказать о сверстнике, что он его терпеть не может, он, мол, такой и сякой, а завтра — что это его лучший друг. Таковы уж взаимоотношения, изменчивые и непостоянные; однако ребенка с самого нежного возраста в его любви и ненависти цепко держит паутина социальных предрассудков, которой опутывают его родители. Зрелые люди говорят просто: «Это вот друг, а это — враг», — и все перипетии человеческих отношений выражаются ими, спокойствия ради, одним словом. Но между детством и зрелостью есть пора, когда молодые люди — ну, лет, так, в двадцать — хотят все познать и испытать, иметь собственные взгляды на жизнь со всеми ее суровыми и жестокими истинами, не ведая, как тяжело смириться с ними и придерживаться их до конца своих дней. Нетрудно быть непогрешимым в двадцать лет.
Но как может десятилетний мальчик, всецело предоставленный самому себе, разобраться в смысле слов, подобных слову «дружба»? Да и что такое дружба? Дирк ему друг — это он знал, но нравится ли ему Дирк? Любит ли он Дирка? Да порой вовсе нет. Он вспомнил, как [29] Дирк однажды сказал ему: «Я достану тебе другого детеныша антилопы. Я убью его мать камнем». Его внезапно охватило тогда отвращение. Да, Дирк жесток. Но... здесь Томми неожиданно для самого себя расхохотался, и тут же почувствовал, что теперь понимает эту странную манеру Дирка смеяться. Ведь это же нелепо — обвинять Дирка в жестокости, когда само его появление на свет — жестокость. Но и мистер Макинтош, который только загорел от солнца, а на самом деле — белый, смеется так же, как и Дирк. Почему у мистера Макинтоша такой же резкий и противный смех? Быть может, давно, когда он еще не был богат, с ним тоже обошлись жестоко, и сам он стал жестоким, а теперь Дирк, этот 'цветной мальчик, мулат, так озлоблен на жизнь... а если так, значит, дело не в различном цвете кожи, а в чем-то гораздо более сложном, и тем труднее это понять.
Потом он подумал, что Дирк всегда ожидает его с таким видом, словно считает в порядке вещей, что он, Томми, помогает ему; и если он, Томми, воюет из-за него с Макинтошем, то иначе и быть не может. Почему? Потому ли, что Дирк его друг? Но ведь бывает же, что он ненавидит Дирка, да и тот, конечно, ненавидит его, а в драке они с легким сердцем и не задумываясь могли бы убить друг друга. Ну и что же? А дальше? Что же такое все-таки та дружба, что их так крепко связала, и почему? И мало-помалу маленький, одиноко сидящий в своем шалаше на муравейнике мальчик познал то, что познается лишь в зрелости — иронию судьбы. Человек может знать, что он любит кого-то, хотя это и не соответствует обычному пониманию слова, ибо тот не нравится ему или ему не нравится его манера говорить, политические взгляды или еще что-нибудь. И все-таки они друзья и всегда будут друзьями, и что бы ни случилось с одним из них, это глубоко волнует другого, хотя живут они, может быть, на разных континентах и, возможно, никогда больше не увидятся. А если бы они после двадцатилетней разлуки встретились, им не пришлось бы что-то объяснять друг другу: им все было бы понятно без слов. Такая дружба существует, так же как взаимная симпатия или простое сходство характеров. Ну и что из этого следует? Признать эту тяжкую, суровую истину мальчику его возраста было нелегко, но он смирился и понял, что они с Дирком ближе, чем братья, и так уж тому и быть. [30]
«Золото, золото, золото» — выстукивали толчеи; муравьи неутомимо хрустели челюстями в ножках скамьи, добывая себе пищу, и, прислушиваясь к этим доносившимся до него шорохам и стуку, в этот день напряженных и мучительных поисков ответа на свои недоуменные вопросы, Томми сделался на несколько лет старше.
На следующее утро в шалаш пришел Дирк, и Томми сразу увидел, что за эти месяцы работы в котловане Дирк тоже намного повзрослел. Работая наравне с мужчинами, он в свои десять лет не был больше ребенком.
Вынув пять однофунтовых бумажек, Томми протянул их Дирку, но тот оттолкнул его руку.
— Зачем? — спросил он.
— Это я у него выудил, — похвастал Томми, и Дирк тут же взял деньги, как будто имел на них законное право. Томми вскипел: он почувствовал, что Дирк воспринял это как должное. — А почему ты не в котловане? — спросил он вдруг.
— Он сказал, что мне можно и не работать. Пока у тебя каникулы, конечно.
— Это ведь я избавил тебя от работы, — хвастливо заметил Томми.
— Он — мой отец, — вырвалось у Дирка. Глаза у него сузились.
— Но он заставил тебя работать, — парировал Томми. Потом добавил: — И зачем ты работаешь? Я бы не стал. Отказался бы и все.
— Посмотрел бы я, как бы ты это сделал, — ядовито сказал Дирк.
— Нет такого закона, чтобы заставить тебя работать.
— Ах, вот как! Нет, говоришь, закона, белый мальчик, нет закона...
Но Томми уже ринулся на него, и они покатились, сцепившись в клубок, барахтаясь и кувыркаясь. Они и на этот раз дрались, пока окончательно не выбились из сил, а потом лежали на земле, долго не в силах отдышаться.
— И чего мы с тобой деремся? Это же глупо, — прервал наконец молчание Дирк.
— Не знаю, — ответил Томми и засмеялся. Дирк засмеялся тоже, и этот смех как-то особенно сблизил мальчиков, и никогда уже больше они не дрались с таким ожесточением, хотя драться им случалось не раз и после этого. [31]
Еще одна стычка произошла у них, когда Томми опять приехал на каникулы. Дирк ожидал его в шалаше.
— Он отпустил тебя? — сразу же полюбопытствовал Томми, выкладывая на стол привезенные книги.
— А я и не спрашивал, — ответил Дирк, — ушел и все. Они сели на скамью, но подточенная муравьями ножка
сломалась, и оба с хохотом повалились наземь.
— Надо починить, — сказал Томми. — Давай сделаем новый шалаш!
— Нет, — огрызнулся Дирк. — Не будем зря время терять. Уж раз ты тут — учи меня, а шалаш я успею сделать, когда тебя не будет.
Нахмурившись, Томми медленно встал на ноги. Опять он почувствовал, что Дирк воспринимает его помощь как должное, словно он обязан помогать Дирку.
— А ты не будешь работать на прииске, когда я уеду?
— Нет. Больше я там работать не буду. Я так и сказал ему.
— Ты должен работать, — напыщенно произнес Томми.
— Ага... Я, значит, должен работать, — в голосе Дирка зазвучала угроза. — Ты, белый мальчик, ходишь в школу, а я... я должен работать! И меня отпускают только в твои каникулы, чтобы тебе здесь не было скучно!
Они сцепились опять и боролись, пока не устали, а минут через пять уже снова сидели на муравейнике, болтая как ни в чем не бывало.
— А что ты сделал с теми пятью фунтами? — спросил Томми.
— Матери дал.
— А она что?
— Купила себе платье, мне вот эти штаны, ну и еды купила на всех, а остальное припрятала на черный день.
Последовала пауза. Наконец пристыженный Томми спросил: