прибывает на». Под занудливейший этот голос и покатили через короткое время с вокзала. Покатили к Иртышу. И Иртыш в лучах заката выглядел каким-то глиняным, вялым. И мост замахался на воде. Рукастый, как утопающий. И ушёл вниз. И будто не было его никогда на этом Иртыше. Город точно разом пропал, точно провалился. Однако долго ещё оставались висеть у горизонта гигантские деревья из труб и дымов заводов. Люди в вагоне, с недоумением проводив этот непонятный город со странной рекой, вновь оживились. Голоса вылетали к продвигающемуся Кропину почти из каждого закутка. Он наглый. Понимаете? До неимоверности. Плюй ему в глаза – скажет: божья роса. Костистые изросшие руки пятидесятилетней женщины выкладывали еду на стол. Наглец! Обокрал, собственно, нас. Без жилья оставил. На голове у женщины вывернулся на бок прогорклый рыжий выкрас волос. Да не трогай ты! Не хватай сладкое! Истерично женщина била детские руки, отталкивала от конфет. Не трогай, я сказала! Не трогай! Девчонке было лет шестнадцать. С короткой прической, со стриженым затылком, походила на патиссон. Глядишь, уже первое словцо из трёх букв на стене мелком осиливает-тянется. А тампосмотреть, и четыре буквы выучил. Женского, так сказать, рода. Усы сквозили из полного гражданина как из умного кота. Растёт, понимаете, шельмец, растёт. Ну, там первый окурок уже сосёт, зверски кашляет. В соплях весь – как в серпантине. Но ничего, осваивает, учится. Потом клёш пошёл, тельняшка появилась, кепочка как нож. Так постепенно уличную школу со всеми и заканчивает. Ну а дальше – уже решёточка маячит. Недолго всё. Недолго ждать. И вот проходишь мимо дырявых дворов с этой, уже завязавшейся, весёлой шпаной и думаешь, эх вы, дурачки-дурачки, пустоголовые дуралеи – ведь обратно пути вам не будет. А возле гастронома пьяное, насквозь грязное бабьё. Высушенные, ременные алкоголички. Тут же их соратники с бутылкообразными мордочками на тонких шейках. Все – изображают жизнь. Жестикулируют там чего-то, колготят. Дескать, жизнь кипит, и мы тоже. Все ещё трезвые. Во всяком случае, внешне. А ведь одни оболочки от них только остались. Пустые фальшивые оболочки. В саду, знаете ли, на даче, две хозяйки – это всё равно,что две хозяйки на кухне. Всё время зубатятся. А ведь родные сёстры. Да на дачах этих ваших, – как на кладбище: высунься из могилы, плюнь – в соседа попадёшь! Хибарки сколотили, три сотки – «дача», видите ли, у них. На дачу, видите ли, они поехали. Чего тут говорить! Жёлчный мужчина недоверчиво принюхивался к выпущенным своим словам. Так в научно-популярном фильме вынюхивает на полу насыпанную крупу мышь, поводя заводными, как сено, усами. И вот вижу – вышел цыган из церкви. Цыган. С лицом вроде бы просветлевшим. Цвета хозяйственного мыла. Какой они веры? Молятся ли вообще? Ещё один старик куда-то катил. Рассказывая о цыгане, развязывал на чемодане ремни. С носом – как с куском вулканической породы. От закатного солнца, бьющего в глаза, Кропин унырнул в свой закуток. Унырнул от солнца – но не от голосов. Знаешь, Петя, скажу откровенно: неприметная она у меня, неказистая. Маленькая, худенькая, некрасивая. Мужчина с мраморными волосами поглядывал на висящую со второй боковой полки руку солдата. Дембеля. Рука вдруг начинала страшно дёргаться. Солдат словно исполнял этюд (драматический, театральный): вытаскиваемая из речки рыба жутко треплется на крючке. Мужчина опасался, как бы за рукой не нырнул вниз сам артист. Да. Так вот, я говорю: неказистая она внешне. Теряется при гостях, при посторонних. Застенчивая очень. Какая-то безответная. Но я ведь её, Петя, не для гостей выбирал, не для танцев, не для плясок, а… а для жизни, понимаешь? Пятнадцать лет вместе. Любит вроде бы. Жалеет. Двух пацанов мне родила. Старший в седьмом уже, младший в пятом. Ждут все всегда, когда я в поездке. Встречают даже на станции. Бывает, что неудобно перед товарищами. Вот так. Тыл вроде бы у меня, получается, надёжный. Не знаю. Верю я им, верю. Застучал опять мост. Сплывала небольшая речка. Повсюду приручала вечернюю послушненькую рябь. По вагону уже шныряли сумерки, выискивали и быстро съедали свет. Толкала опять тележку к кухне разносчица в грязно-белой куртке. С петушиными хвостами на темени, со съехавшей наколкой как с головной своей болью. Щи, второе, шоколад Карсан. Который на крыше. Собирала посуду. Совала вниз, в ящик тележки. Дальше толкала тележку. Вздёрнувшийся на ягодицы подол опять открывал словно татуированные, в венах ноги. Ноги плоскостопные, обутые в сжёванные тапочки. Отдали железные миски седой мужчина и его товарищ, который, отираясь платком, осторожно спрашивал про какого-то Александра. Про Сашу. Лицо мужчины померкло. Погиб Саша. Погиб. Убил себя. В полутьме седая голова мужчины походила на ночные часы. Помнишь ведь, Петя, как мы жили в наши шестнадцать, в семнадцать там, в восемнадцать лет. Да и сейчас у любого парня так же. Будь то в городе, посёлке ли каком. Одна у всех идиотская дорожка. Пьянки ежевечерние, танцы в горсаду, драки там же, поножовщина. Знаешь, вот стоит на школьной площадке высокое бревно. Спортивное. Нужно пробежать по нему. Быстро пробежать. Такова твоя задача. Пробежишь или не пробежишь? Я пробежал, спорт спас. А Саша слетел. Слетел на целых шесть лет. Да и не виноват, собственно, был. Не в такой степени, во всяком случае. Драка. На танцах. Коллективная. Куча дурней. Свалка. Один парень коньки отбросил. Ну и замели Сашу в куче. На суде дурни давай топить друг друга: ты его ударил! Нет, ты!Я только смотрел! Я ни при чём был! А наш Сашка молчит. И впаяли ему шесть лет. Ну, что? Отсидел – всё проходит. От звонка до звонка. Ну, вернулся потом. Без зубов почти, лысый. В бане был с ним, рёбра – как в мешок серый столканы— переломаны все. Ну что дальше было? Пил, конечно, втихую. Под кроватью, что называется. Никуда не ходил. Ни друзей, ни женщины. Этаким тихим придурком стал. Работал года полтора всего. И убил себя. Повесился. В сарае. Мать утром увидела – упала. Еле отпоили. Вот и всё с Сашей. Вот такие брёвна в юности нашей были перед каждым из нас. Беги, придурок! Быстро беги! Идиотские брёвна, если вдуматься.Страшные. Мощные руки мужчины стояли на столике, схватив одна другую в замок. Кукловые бицепсы пошевеливались, подрагивали, словно не могли найти себе покоя, места. В гаснущих полях – далеко – великаном ворочался к закату чёрный элеватор. Чёрными сорил голубями. Папа, а разве может человек сам себя убить? Девочка не спала. Может, доча, может. Не думай об этом. Спи давай! И днём не спала, и сейчас не спишь! Глаза ребёнка были перевёрнуты. Пространственны, как небо. Старуха тоже думала о чём-то своём, подпершись горстью и смяв губы. Потом опять жевала. И при виде её большого, щербатого, работающего рта на ум приходил застрявший трактор с одной распущенной, бесполезно работающей гусеницей. По проходу вагона включили свет. Дверь проводников была закрыта. Кропин стоял возле титана у открытого окна. Поезд летел. В окно рвался сыровато-дымный холод. Гигантское сине-серое облако у заката казалось одним из трех гигантов-китов, на которых, как известно, держится наша земля и который, бросив своих товарищей держать, влез сейчас на край земли и – с длинной, узкой, огненной пастью – то ли угрожает всем землянам, то ли над ними смеётся. Кропин не успел осмыслить это явление, как налетел встречный пассажирский. Как будто налётчик. Бандит. Как будто шмонал-грабил состав. Пролетал горох огней. Всё. Обчистил. Сдёрнулся, убалтываясь задним фонарем, как хохочущим шпанёнком-малолеткой. Кропин улыбался, в голове его роились и роились голоса людей, налезшие туда за целый день. Кропин остывал от них, от впечатлений долгого дня пути. Вдруг услышал какие-то писки, повизгивания. Из-за двери проводников. Взвизгивания то нарастали, взмывали вверх, то затихали, обрывались. Опять взвивались новой болью. Так плакала бы собака. Избиваемая палкой. Кропин похолодел. Подскочил, застучал в дверь. Откройте! Сейчас же откройте! За дверью всё оборвалось. Словно в писк воткнули кляп. Прихлопнули рукой. Зажали. Кропин вслушивался. С колотящимся сердцем. Били колёса и скрипели полки. В ведре перекидывало совок. Кропин неуверенно пошёл на вздрагивающих, не своихногах, хватаясь за что попало. Лежал, таращась на верхнюю полку. В испод её.С глазами – как угли. Старуха потихоньку собиралась. Потом тоже прилегла поверх одеяла.В Барабинске глубокой ночью Кропин слез её проводить. Почему-то с включённым на всю катушку освещением, казавшийся от этого абсолютно пустым, сгорал в ночи бетонно-стеклянный вокзал. Через взблескивающие пути Кропин потащил дореволюционный чемодан старухи. Старуха еле поспевала за ним через рельсы. Горячо благодарила Кропина на перроне. Церемонно пожал ей руку, пожелал всего хорошего. Скакал обратно к поезду через пути. Сразу тронулись. Старуха волоклась с чемоданом и сумками к сквозящему вокзалу, словно к дыре в ночи, где гулял красный, сжигающий всё ветер. Избегая Кропина, проводник кланялся у его ног как китайский болванчик, закрывая железной пластиной ступени. Кропин вошёл в вагон. Ребёнок опять разнагишался, разбросав ножки. Кропин осторожно прикрыл девочку простынёй. Бородатый молодой отец, лежащий рядом валетом, даже не шелохнулся. В запрокинувшейся бороде раскрытые ярко-розовые губы казались отмазанными губами негра, а шея под бородой была белой, как выпавший снег, не тронутый, не топтанный ещё никем. Кропин укладывался на место. В закутке он остался один. Долго не мог уснуть. Опять сильно несло куда-то, мотало, швыряло и запрокидывало. Трясло вверх ногами, словно вытрясало душу. Кропин летел уже под откос! Дико вскидывался на полке, пятернёй хватаясь за грудь, унимая сердце. Будто драная шкура зверя, просвечивая, ползла над летящим поездом ночь. Вдруг резко начали тормозить, словно тыкали Кропину кулаком в челюсть. Как привязанные голуби, хлопались по станции селекторные голоса. Точно из-под земли выскакивали на пути сигнальные огни. И пропадали. Вагон сбавлял и сбавлял ход. Вагон точно раздирало расползающимися путями. Будто уткнувшись во что-то – стали. Чуть погодя тронулись, быстро набирая скорость. И опять началась бешеная гонка – в темноту, в пропасть. Кропин упал на подушку.Утром солдаты за столиком сидели синие. Словно языки от забитых коров. Поминутно дули из большой банки воду. И снова скукоживались,уминали руки меж колен, беспокойно поглядывая в окно. За окном полетели плоские дома и огороды. Начиналась станция. Солдаты подхватили по чемодану, пошли, не глядя ни на кого – глядя в пол. Приостановились. Вроде бы что-то забыв, припоминая. Обернулись. Девахи, всклоченные, злые, только что проснувшиеся, возились с простынями под собой, ни на каких солдат не смотрели. Не знали никаких солдат! Солдаты пошли дальше. Но навстречу уже торопился очень нервный проводник. Растопыривался. Куда, куда, голубчики? А платить кто будет за вчерашнее безобразие? Широкая кулацкая ряжка металась перед солдатами – что живой форпост. Не выйдете, вот он ключ-то, всё закрыто! Солдаты начали охлопываться, искать по карманам.Денег у них явно не было. Пропиты все. Мне что, начальника поезда позвать? Милицию? Я могу. Сейчас. Кропин вскочил, хотел было… но его опередил мужчина с мраморными волосами. Возьмите! Сунул в застеснявшуюся вдруг руку деньги. Трёшку. Солдаты кивали мужчине, благодарили, спотыкаясь за проводником. Из купе хотела выйти с ведром и веником жена проводника. Это была уже не женщина. Это был какой-то мистер ИКС. Георг Отс в маске! «Снова туда, где много огней». Зачернёны были оба глаза! Солдаты остолбенели. Супруг бросился, захлопнул дверь, мгновенно покрывшись потом. Пошли, пошли! Нечего тут! Рука тряслась. Ключ никак не попадал в замок двери. Чтобы открыть её в тамбур. Открыл, наконец, раскулаченный. Пошли, пошли! Нечего! Солдаты вышли за ним. Шипели тормоза, поезд останавливался. Со станции прилетело: поезд номер на второй путь, стоянка десять минут. Многие вышли размяться. По асфальту вдоль состава ходили отвисшие в майках животы, воздушные женские пижамы-клёш, а такжетучные и куцые, как дачные огороды, байковые халаты. Выгуливал тройку стариков-казахов по перрону Тарбагатай Катонкарагаевич. Ярчайше-белые, выходные шляпки на них были явной родней белым козам. В новых сельповских костюмах ручки и ножки их двигались как червячные передачи. Все трое грызли мороженое. И Тарбагатай Катонкарагаевич. Заговорило радио. Станционное. Казахи сломя голову рванули к вагону. Тарбагатай Катонкарагаевич еле успел догнать их, остановить, успокоить. Потом – словно бы поводками – повернул их и спокойно направил к вагону. Казахи переводили дух, приподнимали козьи свои шляпки, точно здоровались с вагоном. В вагоне потеснили Кропина у окна. Стали рядом. Образовался перед тамбуром у окна небольшой Курултай. Этакий низенький тесный курултайчик. С торчащими высоко Тарбагатаем Катонкарагаевичем и Кропиным. Все пятеро смотрели в окно. Возле пустого киоска давала себя охмурять солдату (другому солдату, не из тех, местному) девчонка, похожая на патиссон. Была она в ладных джинсиках, с заднюшкой, похожей на фигуристый мятный пряник. Стройбатовский выцветший солдат, долговязый, с заложенной за пояс пилоткой, выделывал перед девчонкой ногой будто коловоротом столяр. Сплюснутый чуб его торчал вперёд – как литовка. Л-ленка, и-иди сюда! Растолкав курултайщиков, в окно перед тамбуром уже взлезала девчонкина мать. К-кому говорю! Сейчас же! Ноги её на приступке, как лапы тощей присогнутой суки, – подрагивали. По-взрослому девчонка завела глаза в небо, о, гос-с-споди! Но пошла. По-взрослому же, независимо откидывая стрижкой. Поезд тронулся. Солдат двигался с вагоном, как Альфрэд воздушные посылал поцелуи. Которые больше смахивали на Ванькины летучие кулаки. Деловито и серьёзно девчонка махала в ответ. Пока её не оттолкнул от двери проводник. Грубиян! И не вдёрнула за руку в вагон мать. Как это пошло, мама! Как это несовременно! Я тебе дам сейчас «несовременно», я тебе дам сейчас «пошло». Девчонку протащили мимо курултая и Кропина в глубь вагона как безвольную таратайку. Казахи покачивали головами: ну дела-а, ну апа-а, так унижать девчонка. Кропин горячо их поддержал. Полностью с ними соглашался: так нельзя! Гнуть! Ломать! Подростка! Тарбагатай Катонкарагаевич был очень скептичен, дёргал с улыбкой себя за ухо. Дружно ринулись все в закуток казахов. Пили чай. Вслушивались в перестук колёс. Смотрели в окно. Поезд летел. Облачка в небе висели брошенной тесной толпой белых зонтиков от разбежавшихся ангелов. А дальше над горизонтом уже четыре устремлённые большие кучевые облака висели – плотностью и единством своим, по метким словам Тарбагатая Катонкарагаевича, будто бы олицетворяя четырех наших – кудлатых, лысых и усатых – Основоположников. Короче – Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин над горизонтом висели. Четверка неразлучных. Этих никакими космонавтами не напугаешь. Не-ет. Тарбагатай Катонкарагаевич смеялся, уклонял голову, как хулиган пряча глаза. Куда взобрались черти! Надо же! Кропин не знал, смеяться ему или не надо. Казахи же ничего не поняли. А ехали все уже, между прочим, не один день. К обеду должен быть Новосибирск. Для некоторых конечный пункт пути, для многих только пересадка, ну а другие покатят дальше. Кропин поблагодарил за чай и, что называется, откланялся, направившись к себе. Разглядывал с девочкой Любой, оставленной ему бородатым отцом, складные картинки, раскладывая их у себя на коленях. Без очков отстранял книжку далеко, и с не очень умелым выражением прочитывал. Девочка тут же поправляла, если ошибался. Знаешь ведь наизусть, а просишь читать. Зачем? Читай! – приказывала девочка. Смягчая приказ, поправлялась: читайте, пожалуйста, дедушка. Вернулся с полотенцем и капельками на бороде отец девочки. Полный нового к ней внимания, новой к ней заботы. Ну, как ты тут? Спасибо вам, отец, большое спасибо! Кропин пересел на край своей полки. С