борвалось. Словно в писк воткнули кляп. Прихлопнули рукой. Зажали. Кропин вслушивался. С колотящимся сердцем. Били колёса и скрипели полки. В ведре перекидывало совок. Кропин неуверенно пошёл на вздрагивающих, не своихногах, хватаясь за что попало. Лежал, таращась на верхнюю полку. В испод её.С глазами – как угли. Старуха потихоньку собиралась. Потом тоже прилегла поверх одеяла.В Барабинске глубокой ночью Кропин слез её проводить. Почему-то с включённым на всю катушку освещением, казавшийся от этого абсолютно пустым, сгорал в ночи бетонно-стеклянный вокзал. Через взблескивающие пути Кропин потащил дореволюционный чемодан старухи. Старуха еле поспевала за ним через рельсы. Горячо благодарила Кропина на перроне. Церемонно пожал ей руку, пожелал всего хорошего. Скакал обратно к поезду через пути. Сразу тронулись. Старуха волоклась с чемоданом и сумками к сквозящему вокзалу, словно к дыре в ночи, где гулял красный, сжигающий всё ветер. Избегая Кропина, проводник кланялся у его ног как китайский болванчик, закрывая железной пластиной ступени. Кропин вошёл в вагон. Ребёнок опять разнагишался, разбросав ножки. Кропин осторожно прикрыл девочку простынёй. Бородатый молодой отец, лежащий рядом валетом, даже не шелохнулся. В запрокинувшейся бороде раскрытые ярко-розовые губы казались отмазанными губами негра, а шея под бородой была белой, как выпавший снег, не тронутый, не топтанный ещё никем. Кропин укладывался на место. В закутке он остался один. Долго не мог уснуть. Опять сильно несло куда-то, мотало, швыряло и запрокидывало. Трясло вверх ногами, словно вытрясало душу. Кропин летел уже под откос! Дико вскидывался на полке, пятернёй хватаясь за грудь, унимая сердце. Будто драная шкура зверя, просвечивая, ползла над летящим поездом ночь. Вдруг резко начали тормозить, словно тыкали Кропину кулаком в челюсть. Как привязанные голуби, хлопались по станции селекторные голоса. Точно из-под земли выскакивали на пути сигнальные огни. И пропадали. Вагон сбавлял и сбавлял ход. Вагон точно раздирало расползающимися путями. Будто уткнувшись во что-то – стали. Чуть погодя тронулись, быстро набирая скорость. И опять началась бешеная гонка – в темноту, в пропасть. Кропин упал на подушку.Утром солдаты за столиком сидели синие. Словно языки от забитых коров. Поминутно дули из большой банки воду. И снова скукоживались,уминали руки меж колен, беспокойно поглядывая в окно. За окном полетели плоские дома и огороды. Начиналась станция. Солдаты подхватили по чемодану, пошли, не глядя ни на кого – глядя в пол. Приостановились. Вроде бы что-то забыв, припоминая. Обернулись. Девахи, всклоченные, злые, только что проснувшиеся, возились с простынями под собой, ни на каких солдат не смотрели. Не знали никаких солдат! Солдаты пошли дальше. Но навстречу уже торопился очень нервный проводник. Растопыривался. Куда, куда, голубчики? А платить кто будет за вчерашнее безобразие? Широкая кулацкая ряжка металась перед солдатами – что живой форпост. Не выйдете, вот он ключ-то, всё закрыто! Солдаты начали охлопываться, искать по карманам.Денег у них явно не было. Пропиты все. Мне что, начальника поезда позвать? Милицию? Я могу. Сейчас. Кропин вскочил, хотел было… но его опередил мужчина с мраморными волосами. Возьмите! Сунул в застеснявшуюся вдруг руку деньги. Трёшку. Солдаты кивали мужчине, благодарили, спотыкаясь за проводником. Из купе хотела выйти с ведром и веником жена проводника. Это была уже не женщина. Это был какой-то мистер ИКС. Георг Отс в маске! «Снова туда, где много огней». Зачернёны были оба глаза! Солдаты остолбенели. Супруг бросился, захлопнул дверь, мгновенно покрывшись потом. Пошли, пошли! Нечего тут! Рука тряслась. Ключ никак не попадал в замок двери. Чтобы открыть её в тамбур. Открыл, наконец, раскулаченный. Пошли, пошли! Нечего! Солдаты вышли за ним. Шипели тормоза, поезд останавливался. Со станции прилетело: поезд номер на второй путь, стоянка десять минут. Многие вышли размяться. По асфальту вдоль состава ходили отвисшие в майках животы, воздушные женские пижамы-клёш, а такжетучные и куцые, как дачные огороды, байковые халаты. Выгуливал тройку стариков-казахов по перрону Тарбагатай Катонкарагаевич. Ярчайше-белые, выходные шляпки на них были явной родней белым козам. В новых сельповских костюмах ручки и ножки их двигались как червячные передачи. Все трое грызли мороженое. И Тарбагатай Катонкарагаевич. Заговорило радио. Станционное. Казахи сломя голову рванули к вагону. Тарбагатай Катонкарагаевич еле успел догнать их, остановить, успокоить. Потом – словно бы поводками – повернул их и спокойно направил к вагону. Казахи переводили дух, приподнимали козьи свои шляпки, точно здоровались с вагоном. В вагоне потеснили Кропина у окна. Стали рядом. Образовался перед тамбуром у окна небольшой Курултай. Этакий низенький тесный курултайчик. С торчащими высоко Тарбагатаем Катонкарагаевичем и Кропиным. Все пятеро смотрели в окно. Возле пустого киоска давала себя охмурять солдату (другому солдату, не из тех, местному) девчонка, похожая на патиссон. Была она в ладных джинсиках, с заднюшкой, похожей на фигуристый мятный пряник. Стройбатовский выцветший солдат, долговязый, с заложенной за пояс пилоткой, выделывал перед девчонкой ногой будто коловоротом столяр. Сплюснутый чуб его торчал вперёд – как литовка. Л-ленка, и-иди сюда! Растолкав курултайщиков, в окно перед тамбуром уже взлезала девчонкина мать. К-кому говорю! Сейчас же! Ноги её на приступке, как лапы тощей присогнутой суки, – подрагивали. По-взрослому девчонка завела глаза в небо, о, гос-с-споди! Но пошла. По-взрослому же, независимо откидывая стрижкой. Поезд тронулся. Солдат двигался с вагоном, как Альфрэд воздушные посылал поцелуи. Которые больше смахивали на Ванькины летучие кулаки. Деловито и серьёзно девчонка махала в ответ. Пока её не оттолкнул от двери проводник. Грубиян! И не вдёрнула за руку в вагон мать. Как это пошло, мама! Как это несовременно! Я тебе дам сейчас «несовременно», я тебе дам сейчас «пошло». Девчонку протащили мимо курултая и Кропина в глубь вагона как безвольную таратайку. Казахи покачивали головами: ну дела-а, ну апа-а, так унижать девчонка. Кропин горячо их поддержал. Полностью с ними соглашался: так нельзя! Гнуть! Ломать! Подростка! Тарбагатай Катонкарагаевич был очень скептичен, дёргал с улыбкой себя за ухо. Дружно ринулись все в закуток казахов. Пили чай. Вслушивались в перестук колёс. Смотрели в окно. Поезд летел. Облачка в небе висели брошенной тесной толпой белых зонтиков от разбежавшихся ангелов. А дальше над горизонтом уже четыре устремлённые большие кучевые облака висели – плотностью и единством своим, по метким словам Тарбагатая Катонкарагаевича, будто бы олицетворяя четырех наших – кудлатых, лысых и усатых – Основоположников. Короче – Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин над горизонтом висели. Четверка неразлучных. Этих никакими космонавтами не напугаешь. Не-ет. Тарбагатай Катонкарагаевич смеялся, уклонял голову, как хулиган пряча глаза. Куда взобрались черти! Надо же! Кропин не знал, смеяться ему или не надо. Казахи же ничего не поняли. А ехали все уже, между прочим, не один день. К обеду должен быть Новосибирск. Для некоторых конечный пункт пути, для многих только пересадка, ну а другие покатят дальше. Кропин поблагодарил за чай и, что называется, откланялся, направившись к себе. Разглядывал с девочкой Любой, оставленной ему бородатым отцом, складные картинки, раскладывая их у себя на коленях. Без очков отстранял книжку далеко, и с не очень умелым выражением прочитывал. Девочка тут же поправляла, если ошибался. Знаешь ведь наизусть, а просишь читать. Зачем? Читай! – приказывала девочка. Смягчая приказ, поправлялась: читайте, пожалуйста, дедушка. Вернулся с полотенцем и капельками на бороде отец девочки. Полный нового к ней внимания, новой к ней заботы. Ну, как ты тут? Спасибо вам, отец, большое спасибо! Кропин пересел на край своей полки. Сместил панораму ровно на сто восемьдесят градусов. Опять стояли где-то среди поля с беспокойным перелеском. Низкие разрозненные облака сваливало неподалеку за землю – как в бездонную синюю страну. По лугу перед составом бродили две коровы. Иногда подымали головы от травы. Смотрели на состав необязательно, тупо. Снова мотали головами над травой. Изредка принимались оправляться. Прямо на луг. Превращаясь в хвостатых и горбатых динозавров, извергающих золотые струи. Папа, они глупые, да? Не понимают, что здесь нельзя? Глупые, доча, глупые, не понимают! Не смотри на них. Вон туда смотри. Но девочка смотрела на коров. Как одуванчик на тонкой ножке, просвечиваясь. Смотрела словно на перевернувшуюся вверх ногами сказку. Коровы распрямляли горбы, снова превращались в коров обыкновенных. Опять мотали головами. Или необязательно, тупо смотрели на состав. Состав тронулсянаконец, быстрее, быстрее набирая скорость. Мелькали путейцы, разодранные как апельсины. Валялась дрезина с белым исподом убитой жабы. В кустарнике путалась будка, сложенная из чёрных шпал. Опять тихо говорил мужчина с седыми кудрями. Рассказывал, по-видимому, про отца. Кропин довернул себя ещё на несколько градусов. В первый раз, Петя, это было что-то ужасное. Его словно проткнули чем-то снизу вверх, до самой головы, до самого мозга, он ударом вытянулся в кровати, закинул голову и страшно, дико закричал, закричал той единой, общей болью со зверем, со всем живым. Страшная была картина, страшная. За два месяца сгорел. И кричал, кричал только потом. Укол сделают, затихнет – и опять кричит. Уже ничего не соображает. Глаза безумные, никого не узнают. Уже как ненормальный. Только боль в желудке. Нечеловеческая эта его боль. За что так Бог наказывает человека? Хорошего человека? За что? Мать измучилась с ним, сама стала как помешанная. Последние три дня уже без сознания был. Попискивал только, как кутёнок, стонал. Ходил уже под себя. Я возьму его на руки – килограмм сорок, не больше, мумия осталась от человека, холодная, потная, костистая мумия – мать быстренько сменит всё, застелет сухим. Умер на рассвете. Или глубокой ночью. Не услышали. Я проснулся часов в пять – как толкнули: тишина в комнате. Бросились с матерью – а он с закинувшейся головкой и раскрытым ротиком. Будто дыхание свое не догнал. Ну а потом старухи обмывали его. А я брил, прежде чем положить в гроб. Мужчина с мраморными волосами опять сцепливал руки так, что ходили ходуном кукловые его бицепсы. Отвернул лицо к окну. Табуном железных коней пронесло очередной железнодорожный мост. Речка тонула в болоте, выискивала меж камышовых островков пути. Товарищ мужчины сидел нагорбившись, с потусторонним взглядом, поймав под столиком рукой руку. Кропин чувствовал, что нужно к тамбуру, к окну, к воздуху. Что хватит ему уже всего, хватит. Поднялся, двинулся даже. Однако сразу же опять завяз в голосах. Та яка там правда! Яка! Та нет её там, этой правды! Украинец был крепко загоревший, какой-то зрелый – и лысиной, и вислой ржой усов. Но позвольте, дело-то очевидное – невиновен. Нашлись новые свидетели, алиби – полное. Мужчина, удерживая на коленях портфель, был очень взволнован. Плоское адвокатское темя его с чёрненькими, прочёсанными слева направо волосками напоминало окультуренную, хорошо прополотую пашню. И потом – презумпция невиновности, две апелляции. Та бросьте! Яко там «алиби»! Яка там «апелляция»! Пересмотра дела не было? – не было. Ну и будет сидеть. Хоть запишись теперь. Сидел я. Тоже, дурень, писал. И в рэсэфэсээровскую, и в сэсээровскую, и генеральному. Яка там правда! Бросьте! Размытые красные глаза украинца были сродни размытому зною степи. Да зачем он ей?! Зачем?! Маленький, плюгавенький! Да ещё с двумя детьми! Ой, не скажи, Маня: херовенькийплетешок— да за ним затишок. Да и как без мужика? Без мужика – как без ведра помойного: и плюнуть даже некуда. Так что – сама понимаешь. А самое интересное в этой лесопарковой зоне – это живой уголок для диких животных. Прямо посреди леса. Тарбагатай Катонкарагаевич прервался выделывать руками младенцев, пригласил Кропина присесть рядом. Кропин, не отдавая себе отчёта, рухнул рядом. Так вот. Лисы там, волки, кабаны, лоси. Ещё животные. И млекопитающие, и птицы. Павлин даже есть. Похожий на раскинутый обтрёпанный сарафан. Старый уже, видимо. Все, конечно, обитают раздельно. Разделённые, огороженные металлическими сетками. Вольеры просторные, затенённые, прямо среди деревьев. Ну, что? Лисы мне показались ничем не примечательными: обдёрганные какие-то, как раз линяющие, смахивающие, знаете, на горжетки. Одиноких стареющих дам. Кабаны? Те тоже бегали как-то неприкаянно, пригнувшись, странно: точно прятали от стыда жёлтые, трухлявые словно, свои клыки: делать им, собственно, в вольере было нечего. Волки, правда. Там интересно что: в точности как собаки задираются задней лапой на дерево. В точности! Подойдёт – и вскинет лапу на дерево, предварительно обнюхав его. Поразительно! Никогда бы не подумал! Но больше всего поражают лоси. Сквозь металлическую сетку, как сквозь печальную вуаль, грустно смотрят они на тебя с высоты жеребячьих, таких ходульных когда-то ног. Сейчас неподвижных, расставленных, словно чужих. Стоят и смотрят, в неподвижности пребывая часами. На кидаемые детьми конфеты, печенье не обращают внимания. Стоят и смотрят, кажется, прямо тебе в глаза. Мордоносы̀ их печально горбатятся. Это тысячелетия стоят и смотрят на тебя с укором. Тысячелетия, века. Чуть не рыдая, Кропин ринулся из закутка. И через какое-то время зажмурившуюся его голову, далеко высунутую из окна, трепало наружи подобно рыжей косынке из вытянутой руки легкомысленной дамочки. Вот-вот, казалось, вырвет её ветром и понесёт вдоль состава, кидая на вагоны, на пути и насыпь. Ничего не видела уже голова, не слышала, кроме воя в ушах всё сокрушающего и выдувающего ветра. Минута – и голова стала на ощущение тугой, пустой и холодной. И можно было уже вернуть её в вагон. И можно было уже стоять, вцепившись в поручень рядом с взявшейся откуда-то девчонкой, смахивающей на патиссон. Которая прилежно держится за тот же поручень, что и он, Кропин. Хм. Да ладно. Не долго ей тут стоять – сейчас мать выдернет. Удёрнет. Хм. Старик и девчонка внимательно смотрели в окно. Одному, застенчивому (даже с детьми) было не очень, другой, полностью раскованной – хоть бы что. Дёрнула за рукав. Вон, смотрите! По шоссе катили, не отставая от поезда, автотуристы в навьюченных своих «Москвичах» и «Ладах». Гнали тремя семьями. Рядом с тощими, в бобочках водителями успокоенными кушетками возлежали их жёны, с задних сидений, как из спортивных ям, заваленных мешками, выглядывали дети. Девчонка-патиссон деловито и серьёзно замахала им рукой. В ответ из всех трёх машин стали рваться наружу детские ручонки. Жёны и водители смотрели только вперёд. Девчонка-патиссон и Кропин старались. Ребятишки из окон старались ещё больше – обезумевшие ручонки напоминали связки обезумевших вьюнков, выдернутых из речки. Тощие в бобочках и жёны только вперёд смотрели. Словно на ладонях, пологое русло вынесло откуда-то речку, и шоссе с туристами стало отставать, уходить в сторону, через поле к мелованным березнякам, утаскивая за собой махающиеся ручонки. Кропин махнул ещё несколько раз, неуверенно, стеснительно убрал из окна руку. Как вы думаете, поезд не нарушит расписания? В Новосибирск прибудет вовремя? Девчонка озабоченно смотрела на маленькие часики на своей руке. Вместо ответа Кропину вдруг захотелось тронуть… её стриженый худенький затылок. Погладить его. Пожалеть. Господи, ведь могла же быть и у него такая дочь или даже внучка! Могла ведь! От желания этого, погладить, пожалеть ребёнка навернулись у старика слёзы. Но ведь не поймут! Не так поймут! Нельзя! Пробормотал что-то в ответ. Ленка! Из закутка выглядывала мать. Кулак с указательным пальцем торчал, как штырь: смотри у меня! Девчонка вздохнула. Нужно идти собираться. Вещей как всегда!Как б