Выбрать главу

     Марка постоял, подумал немного. Краснопепловый смог висел над Маркой наливным яблоком. Марка увидел вдали Зараз (дымовые трубы). Марка начал рубить Зараз саблей. Крест-накрест! Крест-накрест! Слышно было аж как стукается сабля о кирпичи. Но Заразы – не падали, стояли… Закричала от барака мать, чтобы скорей шёл переодеваться. Ведь на свидание опаздывают, на встречу. И Марка радостно побежал.

     Что-то уронив, ребятишки серьёзно ходили по двору, искали. Гологрудые— как будто поместительные чёрные пароходы на лямках носили. Штанины выведенного на крыльцо Марки были трубчатыми. Ниже колен. «Я –Казл!» – сказал он ребятишкам. Но те не ответили, даже не посмотрели.

     Мать тащила Марку за руку к остановке. По дороге втолковывала, что он должен сегодня говорить… «И никакой не «дядя Папа»! Слышишь? Никакой не «дядя Папа»!..»

     На площади перед горсоветом Марка прищурил глаз на лыбящегося в солнце Комбайнёра, подмигнул ему… и пошёл к отцу. На отца солнце не падало. Отцу солнца не досталось. Он стоял в конце длинной провальной тени, по которой шёл к нему сейчас Марка. «Здравствуй, Папа!» – смело прокричал Марка, подойдя… Всего встреч под Комбайнёром было три. На четвертый день были уже – проводы.

<p>

 </p>

     …В день отъезда Филипп Петрович пришёл к бараку и остановился метрах в тридцати от него. Бывшая жена и ещё какая-то полная старуха стояли на крыльце и смотрели в его сторону… Марка начал ходить между матерью и отцом – как между двумя межевыми столбами на местности, которые просто так не вывернешь, не собьёшь, а только можно вот ходить меж ними и соединять их как бы каждый раз наново, связывать длинной тропкой, пролезающей меж репьёв. Сперва он принёс матери в картонной коробке зимние детские ботинки. Затем шёл тропинкой со стопкой детских рубашек разных расцветок.

     Взяв в обхват, нёс осеннее детское пальто с лоснящейся подкладкой, свёрнутое, обвязанное бумажной верёвкой. Тропинка Марку звала то туда, то обратно, подаркам, казалось, не будет конца. А папка всё приседал и приседал к большой сумке, распоротой молниями, всё доставал… Старуха Кулешова несколько раз кричала Филиппу Петровичу с крыльца барака, как будто с кормы судна, отправляющегося в Эдем. Кричала как на реке. Чтобы Филипп Петрович, значит, скорей плыл к ним, на крыльцо взбирался, на барак. Потому как отплытие! Идите сюда, Филипп Петрович! Но Филипп Петрович, тоже крича, отказывался, ссылался на автобус от автовокзала в 10.30, говорил, что опаздывает.

     К автобусной остановке бывшие супруги шли так: Филипп Петрович за руку с сыном впереди, а спотыкающаяся Маня – метров в десяти сзади. Перед подошедшим автобусом металась, не знала, в какую ей дверь. Запрыгнула в последний момент в заднюю. Сразу ухватилась за штангу. Раскачивалась с автобусом, болталась. Украдкой поглядывала на два родных затылка, на две родные головы впереди у окна. Одна была в шляпе, а другая, пониже, – в детской летней кепке козырьком вверх; шляпа приклонялась к кепке, показывала на пролетающее за окном.

     На автовокзале, когда объявили посадку, Маня пыталась что-то объяснить…

     – Филипп Петрович!..

     – Не надо, Марья Петровна… Прошу вас… Вы же знаете меня… – Голос Филиппа Петровича дрожал. Филипп Петрович склонился, потрепал сына по голове. Осторожно поцеловал. «До свидания, сынок…» И пошёл к автобусу.

     Маня начала ломать руки. Господи, проводы же, проводы! Эту же надо! эту! как её? Скорей! И как на грех!.. Маня вспомнила. Отчаянно закричала, притопывая каблучками:

<p>

 </p>

     Пригласил меня в полёт,

     Думала, летает.

     Прихожу в аэропорт,

     А он подметает…

<p>

 </p>

     Филипп Петрович встрепенулся – и сразу пошёл на носочках. И оттянул-ударил ладонь свою мокасинной пяткой. Как гордый петушок крыло. И через три-четыре шажочка – другой раз оттянул-ударил. Уже другую распущенную ладонь – другой мокасинной пяткой. (Из автобуса городские вылупились: обычай? аборигены?) Филипп Петрович шёл ещё, ещё ждал одну. Маня и вторую прокричала. И Филипп Петрович, как бы промысливаяеё, как бы вдогон аккомпанируя ей, ещё раз оттянул-ударил. Сперва одну ладонь, продолжая уходить на цыпочках, и через несколько шажочков, так же гордо – другую…

     Он сидел в размазанном после грязной дороги окне. Как в сельском своем лубке. Он подмигнул из него Марке. Автобус тронулся и сразу завернул. Толкаемый матерью, Марка испуганно замахал, не зная кому… Они пошли с вокзала.

     А не замечающему летящих деревьев и домов Филиппу Петровичу… виделся почему-то один только тот барак на окраине города… Словно брошенная, пущенная по течению баржа, барак уплывал куда-то в скученное небо, и только на крыльце его, точно на корме, спиной к неизвестности, стояли трое: тяжёлая зобастая старуха, молодая женщина в цветастом платье и маленький мальчишка в трубчатых штанах ниже колен, перекрещенный по животу лямками… Филипп Петрович вытирал платком крупный зернистый пот, который выступал и выступал на лбу его и щеках. Дышать Филиппу Петровичу было трудно. Он обмахивался шляпой. Машина пёрла быстро, неостановимо.

<p>

 </p>

     За те несколько лет, что Маня Тюкова прожила с сыном в городе, она успела поработать почти во всех кинотеатрах его. Можно сказать и так – её прямо-таки полюбили все директора кинотеатров города. Несколько месяцев она проработала у Овчинниковой в «Факеле», ещё несколько – у Гудошникова в «Юбилейном», дальше – у Локотко в «Ударнике». Она совмещала, подменяла отпускников, работала за декретниц. Но особенно ей нравилось в последние два года работать в трехзальном кинотеатре «Родина», где директорствовал Эдуард Христофорович Прекаторос, под началом которого был ещё и летний кинотеатр-филиал в парке, под названием «Восход». С начала сезона, с лета, сразу после майских праздников, он направлял туда Маню Тюкову, при этом объявляя во всеуслышанье, что она там будет главной, значит, тоже директором, правой его, Эдуарда Христофоровича, рукой. Остальные трое сотрудников, тоже ссылаемые в «Восход», – молодая, но длинная и унылая Иванова-кассирша, внутренняя билетёрша – пожилая Стеблова и опальный киномеханик Фомин сорока пяти лет, каждый год присутствующие при напутственном этом инструктаже, хмуро смотрели в сторону – они опять не главные.

     Маня Тюкова после такого доверия Эдуарда Христофоровича летала,что называется, на крыльях: бегала-давала звонки, отрывала контроль на билетах, запускала зрителей, здоровенной шваброй освежала полы в фойе, пока шёл фильм, на высоком многоступенчатом крыльце шоркала тряпкой; поправляла газеты и журналы на двух журнальных столиках; заслышав телефон, вперед Стебловой бежала в конторку, чтобы ответить на вопросы кинозрителей. «У нас сегодня «Дёрзкая девчонка». Да, «Дёрзкая». Кинофильм. Животики надорвёте! Час-три-пять-семь-девять! Приходите! «Дёрзкая девчонка!»

     В бараке Маня Тюкова теперь говорила, что она – директор. Да, опять.Летнего кинотеатра «Восход». Ответственности-и. «Ой, ли – директор? – осмеливалась усомниться Кулешова. – Грязной тряпкой-то по полам возить?» Временно, отвечали ей. Пока нет ставки уборщицы. То есть технички. Как выбьет Эдуард Христофорович – сяду. Только на телефоне буду. Ну, там – билеты оторвать когда. А так – директор. Кулешова смеялась. Однако на «Дёрзкую девчонку» в первую же неделю ходила три раза. Понятное дело,бесплатно. Только подмигнёт Мане в дверях, на входе, дескать, своя я, Кулешова, и Маня, вроде не узнавая её, сунет ей оборванный чей-нибудь билет и скажет строго: «Проходите в зал, мамаша. Скоро начинаем». И посмотрит начальственно на Стеблову. Внутреннюю билетёршу. Чистый директор! Правда, что поверишь… А тут еще Марка с голопузыми подбегут, окружат. «Баба Груня! Баба Груня! Мы тоже без билетов! мы тоже бесплатно!» Кулешова только ахнет в смущении. А Маня скажет ещё строже: «Бабуля, уведите своих внучат в зал! Чтобы они тут не мешалися взрослым!»