</p>
…К заполненной, гудящей площади, где вязла демонстрация, пробирались дворами. Выруливали, прыгая через поребрики на пустое, оцепленное милицией пространство перед обкомом. Уазик, описывая дугу, объехал, обогнул высоченный постамент с Лениным, выкатил к трибуне. Пригибаясь в задней дверце, все соскакивали на асфальт. На Серове и Матузкине висели сумки с инструментами… Когда повернулись к трибуне – та вывернулась своей изнанкой, пустотой. Точно мгновенно задрала сзади себя подол. Обнажив подпорки, перекрещивающиеся балки, стропила, удерживающие всю громадную, законструированную пустотелость. Какой-то тайной от всех подпиткой – заползало под неё множество чёрных путаных проводов, бухт кабеля, тросов. Заползало тихой сапой, незаметно для идущих по площади, тайно… Ну, что уставились! Работайте! Ищите (обрыв, пробой)! Люди мёрзнут! Минус пятнадцать! Вогнутогрудый страдал. Словно был с недавно прооперированной душой. Не мог смотреть на трибуну. Не смел. Из суеверия. А там, наверху, на всём этом громадном аэроплане, стоя спинами и задами к памятнику, наши лётчики сбивались трепетной, притопывающей кучей. Приплясывали на ледяном, на обесточившемся «коврике». Только что не хлопали, не тузили себя по бокам. Лапы народу показывали полностью одубелые. Задавливали сокрушительные позывы в туалет… Электрики забегали, заприседали, ища обрыв, пробой, слом.
<p>
</p>
Трибуна всё загораживала, демонстрации почти не было видно, постоянно слышались только её надсадненькие оркестрики и возникающее после призывов с трибуны утробное какое-то «ура». (Уро–о–о!) Динамики работали. Работали на полную. Каждый лозунг, выкрикиваемый лозунгующим (специальный человек на трибуне вставал на носочки и кричал), метался по площади вдоль и поперёк. Туда и обратно металось потом эхо. Долго убивая само себя.
<p>
</p>
Рядом с лозунгующим глыбился мужчина в драповом пальто. Почему-то без шапки и даже без шляпы. Высоченный – походил на серое дерево без ветвей. Из тех, которые сплошь обпиливают. До неузнаваемости. До потери древесного их облика, если можно так выразиться. Превращая их в шершавые ноги словнов. Он топтался, переваливался на месте и каждый раз неожиданно для всех на трибуне… поддавал лозунгующему кулаком в бок. Того вскидывало на носочки – и он кричал, усиливаемый многократно динамиками на площади: «Да здравствует ба-ба-бо-бо-бе-бе! Ура!» И снова все толкутся, единятся со Слоновой Ногой. Секут дубаря. Нога Лозунгующего по боку! по боку! И сразу же слышалось на площади:
– Да здравствует наша родная ба-ба-ба-бе-бе-бе Союза! Ура!»
– Уро-о-о-о-о-о-о-о! – утробно гудит от площади.
Серов давно уже подкидывался от смеха. Серова уже ломало от смеха к земле. Не слышал, не понимал слов Матузкина. С колен тот быстро спрашивал: «Ты чего, чего, Серов?» Серова согнуло окончательно, и он пошёл в сторону, показывая Матузкину рукой назад, на трибуну, на приплясывающие задницы: смотри-и! А там Лозунгующий уже пятился от кулака Ноги. Уже вскидывался на носочки, точно стремился от Ноги в небо. Спутником советским:
– Да здравствует ба-ба-ба-беб-беб-бип-бип! Ура!
– Уро-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о!
Тычок! Догоняющий тычок!
– Да здравствует . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ура!
– Гонит, чёрт! – Матузкин тоже начал корчиться от смеха. – Го-нит! Ха-ах-хах-хах!
Неожиданно Нога скосил лицо назад. Вниз. Точно услышал смех электриков. Чемадуров! (Что ещё за Чемадуров?) Вогнутогрудый (он, оказывается, Чемадуров! однако фамилия!) ринулся наверх. Ноги в сапогах, будто кривые сабли, запрыгали через ступеньки. Выслушав начальника, таким же манером слетел вниз. Долго вы будете мудохаться?! Орал на полную, не боясь быть услышанным с площади, где по-прежнему вопили оркестрики и, перемежая всё, прокатывалось «уро-о!» Молчком электрики начали ползать вокруг Чемадурова. Он поворачивался за ними как какой-то дикой рентгенолог с горящими глазами. Весь чёрный. Больной насквозь. Долго?! Я вас спрашиваю?! Усердно, как утята, электрики потяпали от него в разные стороны. Да мать вашу! Чемадуров резко кинул на губу беломорину. Так же размашисто выдернул на ветер пламя спички (и спичка не погасла!). Прикуривал. Вот так рентген! Спички даже у него на ветру не гаснут! Остальные плащи замерли. На полушаге, на полуноге. Как собачья свора. С застрявшим в пастях лаем. Серов их осторожно обходил. Полез искать под трибуну. Непосредственно под коврик. Над головой дружно, дробно стучали. Вовсю работали. Как будто наверху тряслась сенодробилка. Однако – страдальцы. Серов уже всерьёз поторапливался. Бегал меж стропил за проводами, приседал. Искал обрыв.
<p>
</p>
Когда нашли, наконец, аварию (оказалось, пробило кабель), когда зачищали и сращивали его, стоя на коленях прямо на асфальте, с лестницы стал спускаться здоровенный этот начальник. Этот Нога! Думали, что к ним, ругать –застыли с проводами в руках… Но он прошёл мимо. Чемадуров бросился на помощь, на подхват. Однако от капризного взмаха руки отлетел, внутренне задохнувшись. Запоясанные тоже утаяли в стороны. Нога остановился сбоку памятника. Сбоку памятника Ленину. Потоптался, поглядывая на обком метрах в пятидесяти. Повернулся и подошёл к уазику (милицейскому! на котором приехали!), на ходу стаскивая перчатку. (Что за чёрт! Неужели?!) Приказал молоденькому курсанту: «Открой!» Курсант подбежал, поспешно открыл заднюю дверцу. Вытянулся возле неё. Ухватившись за обе створки двери, начальник неуклюже полез, трепля нашу маленькую родную каталажку, точно просто корзинку!.. Внутри устанавливал себя на одно колено, возясь с ширинкой. Скосил побагровевшее лицо: «Закрой!» Курсант ловил створки обеими руками, как жуткие миражи. Стоял потом возле машины подперто, мучаясь, будто взятый на пики. Потекло из-под дверцы на асфальт. Потекло разом, обильно. У Серова отнялся язык, пропал голос. Из всего происходящего сейчас вылезал совершенно дикий символ – моча сбегалась к постаменту с вождем какой-то невероятной, ожившей картой. Каким-то высверкивающим пузырями планом ГОЭЛРО!.. «Да что же он, гад, делает?» Матузкин, как и Серов, стоял на коленях. «Ведь Ленин тут? Неужели ему, говну такому, непонятно?» «Заткнись, сука!» Чемадуров подскочил, подсунул Матузкину тощий кулак. «Заткнись лучше, падаль! – продолжал шипеть. – Слышишь?!» Сдёрнув кепчонку, всё так же на коленях, Матузкин отирал вспотевшую лысину. Отирал как разрушенную грибницу. На которой ничего уже не вырастет. Чемадуров кулак убрал. Отошёл. С глазами страдающими. Не находящими места… И ещё. Мальчишку-курсанта от машины – уводили. Под руки. Он переставлял ноги ломко, как палки. Не мог нормально их сгибать…
<p>
</p>
Потом полетел снег, и последние люди уходили с площади, наматывая его на себя как веретёна. Лозунгующий, бросив руки с колен, сидел под трибуной на ящике точно боксёр, унесённый с ринга. Последний оркестрик неуклюже, по-пингвиньи бежал, верещал в летящем снегу.
<p>
</p>
…Никулькову Евгению, в зимнем пальто и с громадным чемоданом, который она еле втащила в эту комнату общаги – несказанно удивили первые слова бывшего мужа (Серова) – «О! хорошо, что зашла! Молодец!» Это – как? Как это понимать? За столом тесно сидели женщины и мужчины. Голова одного из них (пана Матузкина) покаянно уже лежала на тарелке. Точно её, прямо вот сейчас, собрались съесть как какой-нибудь английский ростбиф. Или, если проще сказать – как простую русскую кулебяку… Серов выскочил из-за стола, подбежал. Уже выпивший, красный, ветровой. Заглядывал в глаза, с напором говорил: «Ленина же у нас нет! Женя! Давно нет! Ему же сцат под ноги! Его же выкормыши! Сцат! Женя! Сам видел! Своими глазами! Слышишь, Женя?!» Не дождавшись ответа, Серов убежал обратно к столу. Как в курятнике курам, сыпал на головы горох слов: это моя бывшая жена, Евгения, бывшая, с поезда, наверное, познакомьтесь, только что приехала, я и сам не ожидал, не переписывались, ничего, два года, и вот приехала, Женя, Евгения, познакомьтесь. У стола началось молчаливое, судорожное столпотворение. Подхватывали бутылки, свои тарелки с едой. Матузкина с его новыми подтяжками повели под руки. Деликатно прикрыли дверь… А до Серова, наконец, стало доходить – кто приехал к нему, кто стоит у двери, свесив голову к чемодану. Словно прикидывает, как выносить этот чемодан. Как тащить его обратно на вокзал… Серов кинулся, вбил в ручку двери стул. Ножку стула. Задетый, за спиной упал чемодан. Серов прыгнул к стене, сдёрнул свет. Это ещё зачем?! Голосом Евгения изобразила возмущение. Но уже следующий миг, плача, она сама судорожно прижималась губами своими к его лицу. И Серов, по-киношному, по-придурочному, ухватив лицо – рвал их. Полетели на все стороны женские белки и разные горностаи. Дальше, уже не разбирая, кто прав, кто виноват… муж и жена торопились, лихорадочно раздевали друг дружку. (Американское кино! Страсть кипит!) Расстёгивали пуговки. На рубашке, на блузке. Одновременно, на равных. Точно стремились поскорей влезть в кожу один другому… Ахнули на чью-то кровать. («Чья кровать?! Серёжа! чья кровать?!» «Моя! моя!») И Серов оказался наверху. Как на взведенном жёстком агрегате. Где всё забыл, где всё нужно было раскидывать, разбрасывать, переключать… Поехал, наконец. И заблеял, и заверещал. («Тише! тише! Серёжа! Услышат!») Дыбком подкидывался, выгибался. И в обширном голом общежитском окне, сбивая свет от фонаря, метались чёрные руки деревьев, словно чёрные руки грешников из красного, расшурованного кем-то ада…