<p>
</p>
Наступило время связных монологов. Партконференция как бы. Очередь к трибуне. Выступающие теснятся. На конном дворе всё переломано, всё покурочено. Голова Селянина от болезни витилиго была точно вне туловища. Подожжённая, точно пылала на подносе иллюзиониста. Рассыпаны тележные колёса. Сама телега без колёс – застряла в земле. Кучи навоза гниют. Давно пересохли. И ведь полгода только после развала прошло, всего полгода! Но, главное, главное – последний директор хозяйства был по фамилии Ответчиков. Ответчиков! Как вам это нравится! Вот так Ответчиков оказался! А города внизу – как жабы под луной! Ласковый Селянин с культпросветучилищем всё не мог наудивляться жизни. Переливаются, дрожат своей мокрядью. И вроде как – глотают, цапают мошку! Точь-в-точь! Пока летел – не отрывался от окна! А все – храпят. Храпят! Да-а, моя мама. На глазах менялась карта на лице Кузбасса. Лицо Кузбасса как-то сползало. Доставалось ей в этом парке. Все аллеи, все тропинки, газоны с цветами – всё было на ней. Метёт с утра, с обеда стрижёт, поливает. В последнюю очередь шла мыть уборную в углу парка. Привычно уже вышибала из мужского отделения оловянноглазого, сказать так, гражданина. И тот убегал от неё, застёгивая ширинку. Убегал со своей роковой страстью, как с чугунной двухпудовой гирей меж ног, по меньшей мере! Нам-то смехота была слышать крики, грохот в уборной, видеть потом улепетывающего этого орла, а ей каково? Женщине? Матери? Но самое главное – тяжёлая эта работа в парке. С утра и почти до темноты. Помогали, конечно, когда не в школе: подметали тоже, я любил клумбы поливать, но в основном ломила, бедняга, всё сама. Всю ночь шёл снег. А на другой день + 6! Представляете, что началось! На дорогах – жидкое снежное месиво! Машины фонтанируют как киты! Сплошь уделывают друг дружку! Лобовое стекло перед тобой – Тарнада! Сплошная Тарнада! И ты, шофёр, как жулик, пригнулся. Да где пригнулся! Таксист-карлик как бы совсем опрокинулся на сиденье своего такси. Круто задрал голову. Точно стремился разглядеть эти чёртовы путеводные звезды, по которым ему теперь нужно рулить. Но сквозь «тарнаду» ничего, понятное дело, не видел. Похожая на очень длинноногое насекомое с присадисто ритмичной походкой грузчицы. Говорил Человек В Молотах, насаженных на рукояти. Всегда идёт с двумя длинными мешками бутылок через плечо. Один спереди, другой сзади. Идёт легко, присадисто, как будто со своими лёгкими длинными яйцами насекомого, которые только что сама и выродила. Хотя и старуха уже по возрасту. Лицо уже – как зяби. Вот такая моя пятая соседка! Человек В Молотах С Рукоятями был явно умилён своей пятой соседкой. Которая ходит с бутылочными мешками – как со своими выродившимися яйцами. Слова были обращены как всегда к Миму С Гитарой. Однако Мим с гитарой по-прежнему был нем, туп. Статичен. Как целый суд присяжных придурков из американского фильма. А потом стали замечать в ней странное. Остановится вдруг посреди работы и стоит минут десять. И руки батраками висят. А мы подойти боимся. Кузбасс всё ниже и ниже опускал голову. Бугор этот сразу задрался на меня багровой плешкой. С кем разговариваешь, расп…й?! А я ему: да положил я на тебя! С прибором! Понял? Пидор! И пошёл к двери. Так он упал в кресло и хавало разинул! Компашка Плацдарма от хохота на миг развалилась и вновь сдвинулась. Даже Пиратский Парус смеялся. Смеялся дико. Как инквизитор. После шестидесяти болела тяжело. И сердце, и ноги. И вроде совсем повредилась умом. Кузбасс всё не мог забыть свое, горестное. Во всяком случае, многих из родни не узнавала. Или просто не хотела узнавать. Понимаешь? Временами появлялось в ней что-то осмысленное. И смотрит на тебя – как смотрят старики. Глазами неприбранными, измученными. Как разорёнными гнёздами! Господи, Роберт, всё бы отдал, чтобы только жила! Руки Кузбасса – отёкшие, сизые – вздрагивали, что-то ковыряли на столе. Тяжело смотреть, Роберт, как умирает самый близкий тебе человек. Твоя мать. Мама. Отсечённая белой простыней голова с сивыми свалявшимися волосками на подушке – и всё. Как нечёткое, размазанное факсимиле на подушке. Мёртвое факсимиле. Тяжело смотреть! Невыносимо! Кузбасс заплакал. Некрасиво, трудно. Наши писатели опять одуплели. Не могли дышать. Маленький росточком, Красный Леденец бегал ручонками по могучим плечам, перед лицом Кузбасса дрожал как перед адом. Не надо, не надо! Гоша! прошу тебя! не надо! Кроме Серова и Дылдова, никто, казалось, не осознавал трагедии громадного этого человека. Тяжело рыдающего рядом. Разговоры текли. Вроде бы обтекали стол с Кузбассом. Чайки. Большие. Какая-то крупная порода. Сплывают по реке как каравеллы. Да-а. Неблагодарный оказался. Свин. Тут как по присказке: хозяйка б…, пирог г…, и вообще – е… я ваши именины! Да-а. Приглашай вот таких. Завитая по головке как пуделёк. Белый. А сколько красоты вмещает в себя сердце голубятника. Он видит весь мир, весь необъятный свободный мир у себя над головой, когда поднимает голубей в небо. Как поющим горном жизни – становится стая его в небе. Вот какое сердце у голубятника. А вы говорите – пустое занятие. Да, действительно. Перед этим необъятным миром – мы остаёмся только у подножья его. Мы проходим. Проходящие мирки людей и животных. У подножья необъятного мира. А-а, голод не тётка: пирожка не подсунет! После того, как узнал бедный мальчишка о смерти матери – целый день скрывался где-то, плакал. Вечером глаза прятал от всех, и глаза его были как зори. Притом летел я с крыши как-то медленно и спокойно. Как во сне. Точно знал, что не разобьюсь. И только удивлялся: ах ты чёрт! Как же так получилось? И не расшибся! Хрястнулся только боком, приняв себя на руки и сильно ударив зад, бедро, всю ногу. Но был цел! Жив! Ничего даже не сломал! А ведь метров десять было высоты, не меньше! Вор у вора дубинку украл. Ну и долбаки! Японский автомобиль с никелированными трубами впереди. Чем-то напоминает русский самовар. Такой же самодостаточный и гордый. Видал? Да дыхательный тренажёр! Новый выдумали! Сидят в поликлинике рядком, как придурки-саксофонисты – и дуют. Ходил всегда как апока. Как последний апока! А как женился – совсем другое дело! – на человека стал походить. Но ведь свинье-то лужу надо! Вот так с ним и вышло. Приглашай, как говорится, таких в гости. Да тощая. Тощая. Как вобла. Как скелет воблы! Осенью улица наша вроде как елозит прямо вниз, к речке. Как загулявшая пьяная баба. А справные дома, будто свёкры, её матерят: тпру, зараза! Хе-хе. На лыжах теперь не бегают красиво. Нет. На лыжах теперь телепаются. Новым дурацким способом. Нараскоряку. Рупь-двадцать! Рупь-двадцать! А церковь была богатая: высокая, белостенная, каменная. С несколькими куполами. Вся – как сбитое неразрывное братство апостолов. И такую красоту загубили. Когда подорвали – просто сползла. Как Атлантида в море, ушла в землю. Придёт, бывало, в сельпо – и говорит всегда с юморком: Партейное есть, дочка? Есть, есть, дедушка! По 1,85! Ух, и дорого партейное! Ух, и дорого! И смеется. А самому уже за девяносто было. Приехали домой, а малины в ложках – ураган! Сразу же поспешили, начали обирать! Эти играют там всегда, как их? – теннисисты. Мячики, будто белые серпы, летают-втыкаются. Интересно, а ни черта не поймёшь. На первом этаже – кабак. Самого ансамбля, самой мелодии оттуда никогда не слышно. Сквозь этажи туго тукает один только бас. Как вздрюченное сердце алкоголика, нажравшегося-таки водки и табаку: тук! тук! тук! тук! Спать – невозможно. Стоит всегда как обезьяна: ссутуленно. Растопырив грабки. И как обезьяна начинает бить этими грабками. Быстро-быстро садит по мордам. Такой метод. Широкоскулая и узкоглазая как кошка. Марлен Дитрих. Помнишь по фильмам? Иномарка всегда впереди мчится. Впереди всего кортежа. Так сейчас у них принято. С понтярскими высвистами несется. Как голубятня. А вывеска на мастерской: Двери, лоджии, гробы. Только – гробы-то зачем?! На балалаечке всегда свиристит печально, занудно. Поселок «Свеча». Вроде в Кемеровской области. Не слыхал? А вот баба на телеге показалась. Сарафаном слившись со свежескошенной копной травы. От этого – сама как громадная копна. Или девочка бежит. Платьишко-ситчек-весёлый смеется! Юрий Приборов. Юра с прибором! А эта – Замолодчикова. И вот с утра вся в телефонах! И вот названивает, и вот пищит! Лет пять назад, тов. Зонов, тоже пришли ко мне две. Как говорится – по рекомендации. Две невесты. 55-57-ми лет. Крашеные рыженькие головки обеих напоминали жгуче-анодированные венички. Если таковые существуют в природе, конечно. Очень приятно познакомиться! Осклабился как крокодил. По-очереди пожал две сухонькие ручки. Употребляете? – сразу спросила одна, увидев бутылку на столе. Что вы! что вы! Махаюсь руками. Только для аппетита! Хе-хе-хе. Эксперты! Смотрю на него, а он уже с теряющим сознание лицом! Растянувшимся, как резина! Еле успел подхватить! Или на речке, Роберт. После ныряний, после всевозможных нырков – мальчишка. Запрыгал на берегу на одной ножке. Затряс головёнкой – как тугой копилкой. То в одну сторону трясёт, то в другую. То на левой ножке прыгает, то на правой.ё Тугая-то она, тугая копилка, но быстро освободилась – ветер опять внутри засвистел! Где, кроме деревни, такое увидишь? Серов вздрогнул – в телевизоре стали показывать чёрно-белый революционный бред: невидимый пулемет откуда-то сверху, с крыш, дробно тряс площадь: та!та!та!та!та!та! Муравьиная чёрненькая толпа разбегалась, стелилась и ползла по этой белой от ужаса, трясущейся площади: та!та!та!та!та!та!та!та! Серов отвернулся. Когда снова взглянул – из телевизора в упор, точно весь вместившийся в разинутый раструб, играл негр-трубач. С выпученными глазами – точно вылезал из материнской матки! Какой-то Луи Армстронг. Чёрт! Куда девалась площадь? Глянул на кружку. Кружка, как и положено ей, стояла на столе. Почти полная. Дылдов вяло дожевывал сосиски. Тоже с почти полной. Может, хватит нам? Лёша? А? О чём ты, Серёжа? Однако Серов замолчал. Потому что тоже с пивом шёл новый персонаж. Шёл не торопясь. Словно сберегал силы. Так ходят с развальной ленцой спортсмены. Отправляясь из гостиницы на стадион. Если, конечно, близко идти. Кружки расставлял за столиком Профессора и Музыканта. В бумазейной какой-то кофте бабьего покроя. Широкий, как хоккеист. Однако принадлежал, по-видимому, к художественному цеху. К художникам. Потому что сразу, что называется, взял быка за рога. Придёшь к этому Ферхо, а он сразу палитру на руку – и кисточку уже прицельно держит. Как соплю. На отлёте. Дескать, – работаю. Мазнёт по холсту разок. И ещё разок мазнет. И откинется, всматриваясь. Ферхо ср…! А у самого за ширмой – побоище бутылок на столе. И полуголая девка сидит. Вся красная – как сатана. Рембрандт хренов! Триста рублей, гад, выклянчил. Вроде как занял. Музыкант Зонов заметно занервничал. Геннадий, я отдам. Да не о тебе речь! Пей лучше. Роберт Фон Караян! Широкий двинул кружку. К Зонову. Профессор проследил за всеми этими телодвижениями с высокой бровастой закавыкой. Однако Широкий стал заливать в себя пиво. Тогда Профессор продолжил рассказ. Набирал обороты постепенно, осторожно. Собачонок. Кличка – Людвиг. Маленький. С заросшей мордашкой. С болтающимися катухами шерсти по брюху – будто с еловыми шишками. А вообще у Мамы их всех, кабысдохов этих, штук десять. Она идёт в гастроном, а они трясутся вместе с ней вроде флажков. Как дорогу показывают. Людвиг с катухами – впереди. Естественно – ни с ней никто из жильцов, ни она ни с кем. Стена. А ведь лет сорок всего Собачьей Маме. Не работает. Шизофреничка. Иногда выводит и оставляет всю свору во дворе. Что-то долго втолковывает Людвигу. Обиженно Людвиг отворачивает мордашку в сторону. Наконец сама уходит куда-то на несколько часов. Кодла поскуливает, но держится вместе. Как подтопленная. Как оказавшаяся на островке. Часа через два начинает выть. Людвиг задает тон. Капельмейстер как-никак. Чуют её издали. Только ещё на её подходе ко двору. Срываются и летят. И уже во двор опять успокоенные флажки трясутся. Флажки вокруг Мамы. Пытался заговорить с ней, но идёт мимо – глаза выкачены, остановлены. Как предупреждающие кулаки: не подходите! не трогайте! в морду дам! Как к такой подойдёшь? Сумасшедшая, в общем-то. Только собаки и спасают её. Странные всё же люди живут вокруг нас, тов. Зонов. Очень странные. Не перестаешь удивляться. Широкий-как-хоккеист толкнул кружку. К профессору. Пей! Спасибо. У меня есть. Профессор толкнул кружку обратно. Зонов пошептал что-то Широкому. Тот прослушал и пошёл к стойке. Вернулся с тарелкой сосисок. Ешьте, Профессор! От души! На сей раз Профессор не заставил себя уговаривать, тут же приступил. Однако зубов во рту у него почти не было, и губы от этого действовали своеобразно. Как бы сообразуясь с принципом червячной передачи. Так совокупляются деликатно змеи. Сначала в одну сторону сверлятся, затем обе в другую. Очень вкусные сосиски, надо сказать! Очень вкусные! Не желаете, тов. Зонов? Кадык Зонова передёрнулся как затвор. Однако Зонов замахался руками. Что вы, Евгений Александрович! Ешьте, дорогой! Поспешно отпил своего удою. От голода глаза Музыканта бредили, мучились, как два еврея из Моисеевой пустыни. Которые, выбравшись из неё вконец издыхающими, так и не поняли, за что их по ней таскали. Однако Профессор не настаивал. Профессор, видимо, не догадывался, что Музыкант тоже голоден. Помните – Кейтель? Подписывал капитуляцию? Этакий хлыщ военный с моноклем? Как с индифферентным каким-то секретарем в глазу? Подписал – и сбросил этого секретаря? Так этот Шредер такой же! Только он – очки всегда сбрасывает. Как двух уже секретарей! Двойной Кейтель! Хе-хе-хе. Немцы, одно слово. Зонов не понимал, о чём говорит Профессор, Зонов не мог оторвать глаз от сосисок в тарелке. Да поешьте вы, тов. Зонов! Право слово! Мне даже неудобно! Будто нищий на чужом пиру, Профессор за столом распоряжался. Широкий-как-хоккеист однако его полномочия подтвердил. Ешь, Зонов! Ещё возьму! Лишь только после этого Музыкант деликатно взял пару сосисочек. И хлеба кусочек. Но когда черпанул малюсенькой ложечкой горчицы – рука задрожала так, что пришлось ложечку отложить. Отложить на тарелку. Выступили слёзы. Да ешьте, ешьте, тов. Зонов! Тогда заглотил. Так, без горчицы, без хлеба. Сразу обе. Горячие. Сильно горячие. Вытягивал шею, страдал как верблюд со слюнявой губой. Которому сунули в рот чёрт-те что. Часто-часто стал жевать и проглотил, наконец. Ну вот, другое дело! Профессор был доволен. Снова пододвинул Зонову тарелку. В свою очередь, единственным зубом, как альпенштоком – куснул от сосиски. И опять будто гонял губами совокупляющихся змей. А в общем-то, весело я теперь живу, тов. Зонов. Дом бетонный – всё слышно. Каждый вечер надо мной аккорды в гитару заталкивают. Знаете, такие сыпучие. Вон как у того гитариста. Хрух-кррух! хрух-кррух! И запели. И целый вечер перелезают с песни на песню. На одной проедут, неизвестно откуда – другая, они на неё все дружно! А там третья подошла, четвёртая! Как мальчишки раньше на трамвайную колбасу запрыгивали и ехали! Висят, не отпускаются: хорошо! весело! И гитара неутомимо аккорды в себя запихивает! Вот так и живу теперь – как у туристского ночного костра. Хе-хе-хе. Горохов! Геннадий! Выкинутая рука Широкого над столом была как длань, простёртая богом над долиной. Профессор осторожно, двумя ручками, пожал её. Широкий-как-хоккеист не знал, что дальше говорить. А в общем-то, по-прежнему был недоволен Ферхо. Этим ср… Ферхо! Потому что все натурщицы, которые к Ферхо этому пр