На пустыре Серов не мог совладать со своей походкой, с ногами. Передвигаясь по ровному – ноги его подскакивали…
<p>
</p>
Как женщины, сцеживающие молоко, алкаши приклонялись с бутылками к стаканам. В забегаловке стоял сизый гуд. Бутылка Серова на мраморном столике торчала открыто. Полный стакан водки он выглотал враз. Как все тот же хлыст. И ждал. Ждал результата. И – жаркая, всеохватывающая – явилась пьяная всегениальность. Ему всё стало ясно. Всё же просто, граждане! Как гвоздь, как шляпка гвоздя: не лезьте! не трогайте! За помощь вашу – в рожу вам! И-ишь вы-ы! Помощнички! Где вы раньше были?! Он чувствовал родство. Кровное родство. Алкоголичка у ларька – и он, Серов. Он, Серов – и орущая, как резаная, алкоголичка. Конечно, разный уровень сопития у них. Во всяком случае, пока что. Он – философствует, выводит парадигмы, можно сказать, различные иероглифы жизни. Она – давно промаразмаченная – только истошно орёт. Я тебе помогу-у – только попробуй-у-уй!..
Серов выпил опять полный. На какую-то обязательную кильку от буфета на тарелке даже не смотрел. В голове продолжало торчать паскудное слово. Словцо. В общем-то термин медиков, термин психиатров. Однако в русской транскрипции превратившийся в грубое площадное ругательство. Смог бы он так его проорать? Как та бабёнка? Вот прямо здесь, сейчас, в забегаловке? Всем этим рожам вокруг? Или на работе? Манаичеву? Хромову? Или в редакциях? Всяким подкуйкам-зелинским? Только попробуйте помогите! Только попробуйте-е! И закрыв глаза, с лопающимися на шее жилами: ………….!!! А? Смог бы?.. Пожалуй… нет. Не дозрел ещё. Не дорос. Но скоро сможет. К этому всё идёт. Круг у него с той бабёнкой один. Давно один. Да.
После третьего стакана Серов больше ничего не помнил. Подходя к Серову со спины, уркаган поиграл пальцами как хирург. Запустив руку в карман серовского пиджака, будто кобель с сукой – повязался… Не успев выгрести деньги, так и шёл с Серовым к выходу – в ногу, жестоко повязанный, страдающий…
<p>
</p>
…Глубокой ночью, видимо, после какого-то скандала (с женой, наверное, с кем же ещё?), Серов врубился на коммунальной общежитской кухне. Кухне зловещей, пустой. Тёмные остывшие баки с грязным бельем на плитах чудились контейнерами небольшого ядерного захоронения. И словно поражённый уже им, больной, Серов сидел с вытаращенным правым глазом. Сидел у стены. Казалось, тараканы стекали ему прямо в голову. И как долго длилось это – неизвестно. Часы на руке у Серова не тикали… Поднялся, наконец, пошёл к двери. Трещал тараканами, как шелухой. По коридору продвигаясь, ощущал его какой-то нескончаемой теплицей в душной огородной пленке. Хотелось надавливать её кулаком…
<p>
</p>
Проснулся утром. В своей комнате. Один. Первое, что увидел – антресоль над прихожей… Продолжением ночного сабантуя тараканов на кухне – антресоль натурально роилась. Как утренний рабочий улей… Вскочив, со злобой бил тапком. Подпрыгивал и бил! Подпрыгивал и бил!.. Потом ходил, сгибался, унимал сердце, словно отвоевав своё, отбив кровное…
Тем не менее, через час, уже отравленный вином, безумный, вновь вернулся в комнату. На сей раз – с Ратовым. С Ошмётком-Ратовым. Закоренелый дядюшка Онан, тот озирался, трусовато переступал своим крутым ортопедическим ботинком. Весь женский уют как будто видел впервые. Впервые в жизни. Забыл даже про две пустые сумки в своих руках.
А сам хозяин с давно созревшим планом уже прищуривался на антресоль. На подозрительно притихшую антресоль. Тапком, подпрыгнув – стукнул. Тараканы разом зачертили молнии. Ошмёток удивился. Со всей честностью неофита. Который впервые увидел такое. Ну, в женском уюте. Однако в следующую минуту уже ловил папки, которые начал выдёргивать и швырять с антресолей вставший на стул Серов. Папок было много. Очень много. На литр хватит, Серёга! На литруху! Ошмёток метался, пихал всё в сумки. Вдобавок к двум этим здоровенным сумкам – с рукописями, с черновиками, со всем написанным за двенадцать лет (со всем серовским архивом!), – была сграбастана со стола даже последняя повесть Серова! Над которой работал! Потом навязали ещё несколько стопок книг. Помимо всякой чепухи, в них попадались и Пушкин, и Толстой, и Чехов!.. Как ишаки (в зубах только ничего не было) вывалились в коридор.
Словно чёрным мёдом, капала тараканами разрушенная антресоль. Два-три листка из папок валялись на полу, истоптанные ортопедическим ботинком Ошмётка…
<p>
</p>
У железного гофрированного ангара «Вторсырьё» – ударились о висящий замок. Ч-чёрт! Однако Ратов, не теряя разгона, толкнул ладошкой воздух – сейчас! И сразу завтыкал свое растоптанное копыто чёрта к соседней пятиэтажке. При этом оборачивался, очень боялся за рукописи.
К брошенным на землю сумкам и связкам книг Серов не приближался. Ходил в стороне. Глаза его были глазами фаталиста – яблочками! Начиная движение, он словно уносил глаза от самого себя и… возвращался с ними – ещё более выкатившимися…
– Ты чего, чего, Серёга! – пугался чумовых глаз Серова вернувшийся Ошмёток-Ратов. – Сейчас, сейчас, будет! Не волнуйся! Всё возьмет, всё! Порядочек! Нормалёк!
Стояли над рукописями, как псы на ветру: один покачивался, готов был потерять сознание, на месте умереть, другой – опасался только за рукописи. За папки. Ну, чтоб не убежали обратно в общагу. А так – нормалёк!
Появилась, наконец, приёмщица. Худая хмурая женщина в сатиновом халате. С подвядшей нижней частью лица. Каким бывает суфле.
– Что у вас? – Это уже в ангаре. Куда Ошмёток и Серов поспешно втаскивали сумки.
– Да так… Труха… Макулатура… – Серов был небрежен, нагл.
Однако увидев книги, почти новые книги, женщина напряглась, глаза её тесно составились. А это что?! Серов сказал, что папки и книги его. Лично его. Серова. Не из библиотек! Не волнуйтесь! Приемщица с недоверием сделала в руках библиотечный веер. Затем ещё один. Библиотечных штампов в книгах не было. Тогда женщина начала рыться в сумках. Над чулками открывались тощие ляжки. Какими-то жалкими бледными немочами. Помимо воли писательским нутром Серов отмечал всё это. (Эх, записать бы!) Ещё можно было повернуть всё назад. Кинуться, остановить. Отобрать у неё всё! Однако Серов смотрел, как роются в его папках, и ничего не делал. И только словно перед прыжком с моста обмирало его сердце.
Приёмщица начала кидать папки на большие товарные весы. Папки развязывались, разваливались. С весов разбитые рукописи свисали как компост. Как куча компоста! Их можно было брать вилами! Приемщица кинула алкашам бобину шпагата, заставила связывать. И здесь ещё можно было опомниться. Остановить безумие… Но Серов ползал, вязал и зачем-то всё время взглядывал на часы. Точно рукописи хоронил. И нужно было постоянно узнавать, – сколько им ещё находиться в этом ангаре…
Безумие росло. Где-то глубоко под землей, под общагой, сидел в кишечном организме бойлерной. Красный ор его был неостановим. Летел залпами. Ошмёток покорно принимал всё на себя. Иногда вдруг жутко, на манер свихнувшейся мельницы, начинал отмахивать от головы слова Серова руками. Так, теряя рассудок, отбиваются от злющих пчел. А Серов всё поддавал и поддавал жару. Доставалось всем: редакторам, издателям, начальникам, женам (во множественном числе), друзьям! И больше всего нёс по матушке жизнь свою теперешнюю идиотскую в городе-герое Москве! О рукописях только – ни слова. Не было их никогда у Серова. Не существовало! Понятно?! (Так дикарь Полинезии держит табу. Не называет какой-нибудь предмет. Не помнит о нём. Не видит его. В упор!) Серов был красен. Серов был раскалён. Как горновой…