Неожиданно спросила. У Новосёлова. Почему к городу Бирску нет железной дороги. Молодой человек? Промышленности в нём нет, заводов, нехотя ответил Александр, удивляясь защитному «прыжку» женщины в сторону. В сторону от неприятного. А долго нам ещё плыть, не унималась седая овца. Молодой человек? Да нет, вот за этой излучиной город и появится. За этим поворотом реки – видя, что не понят – разъяснил Александр. Держась за поручень, смотрел на берег. Три дуба раскинули ветви, как проповедники руки. Вдали за лесом, в русской деревне Масловке вдруг пошли озорничать вечерние колокола. Седая вздрогнула, повернулась к Новосёлову. Церковь, пояснил тот. (Дескать, не опасно.) В это время две рулевые фуражки под стеклом кабины впереди как-то разом пригнулись и расшиперились. Как крабы. Перед поворотом реки – как пред добычей… Седая женщина перевела дух, полезла в люк, в салон, к своим вещам.
Фуражки не зря накручивали рулевое колесо – за поворотом, вдали, город и обнаружил себя. Окраина на обширной горе походила на очередную деревню у реки: с низко просвеченными домишками, огородиками, садами. Однако на вершине горы, у самого неба, будто всадник без головы, скорбно пригнулся собор без купола. Торчала там же пожарная каланча, больше смахивающая на привилегированную какую-то вышку на зоне. Ровные же ряды окон трехэтажного пединститута – под лавой солнца – можно было сравнить, наверное, с рядами какого-то небывалого музыкального инструмента, типа развёрнутой гигантской гармони, зеркально играющей сейчас солнцу всеми своими планочными голосами и подголосками. «Голосами и подголосками», надо полагать, – знаний. И глядя на всё это, несведущие пассажиры могли теперь смело сказать, что не деревня это вовсе, – город.
Новосёлов мало смотрел на дома и домишки, взгляд его искал под горой причал, где когда-то швартовались «Бирь» и «Сим». Увидел наконец одну пришвартованную баржу. Но грузовая ли это самоходка или какой-нибудь нефтеналивной танкер – из-за дальности разглядеть было ещё нельзя.
Когда подошли ближе – сердце Новосёлова забилось – это была «Бирь». Точно. Обшарпанная, сильно постаревшая, с названием на носу почти стёршимся, однако сразу узнанная, родная…
На палубе возила шваброй какая-то женщина. С одной закатанной штаниной трико, другой упавшей, чёткой, олампасенной – вся грузная, как маршал. Замахивала шваброй, будто косой – справа-налево. Больше никого на барже не было. Новосёлов перевёл дух, вытер лицо платком. Пошёл, стал спускаться в салон. Однако там все уже вскочили и копошились с вещами. В салоне разом стало тесно, непроходимо. Новосёлов вернулся на палубу.
Уже подходили к дебаркадеру, но две женщины не трогались с места. Только чаще стали прикладывать платки к глазам. Ветер по-прежнему трепал их легкомысленные платья, высоко заголяя расставленные веретенообразные ноги. Однако головы их уже были покрыты чёрными косынками. Мужчина с расплюснутым носом в беспокойстве выглядывал из люка, почему-то смотрел на Новосёлова, точно просил его, чтобы тот привёл сестер к нему, мужчине. Ведь подваливаем к причалу… Александру стало тяжело. Отвернувшись, невидяще смотрел на вечерний, уже громыхающий музыкой ресторан «Речник»… За спиной дуновением прошли две женщины…
<p>
</p>
От пристани в гору, к центру, наладили регулярный автобус. Однако Александр не стал давиться в него. По длинной тянучей Карла Либкнехта пошел пешком. Дома и домишки справа и слева стояли ступенчато, одни над другими. Возле музыкальной школы – остановился. Опустил чемодан на землю. Конечно, юные музыканты были распущены на каникулы, однако из раскрытой форточки одного из окон доносилась музыка. Играли на пианино или рояле. Щемящая мелодия «Осенней песни» Чайковского как долгий выдох выходила из форточки к низкому небу, задерживалась там на какое-то время и вновь уходила, затихала в классе за окном. Играл кто-то очень хорошо, хорошим проникновенным звуком. Наверняка взрослый, профессиональный музыкант… И сразу подумалось о своем, казалось, неразрешимом. Сможет ли Ольга, окончив консерваторию в Москве (Московскую консерваторию!), работать в такой вот музыкальной школе в четыре окна на улицу. В школе почти сельской. Сможет ли в ней просто учить детей музграмоте. Всему начальному, элементарному. Петь с ними сольфеджио, стучать карандашом ритм… Возможно ли такое перевоплощение для нее?.. Большой вопрос.
Новосёлов всё слушал летящие к небу звуки, не уходил. Когда растаял в небе последний аккорд, подхватил чемодан с намереньем идти дальше. Но к окну подошла сама пианистка. Полная женщина в обесцвеченных кудрях, точно в пышной столярной стружке. Смотрела на вытянувшееся вдаль небо, просвеченное закатом. Словно искала там, в розовой дали, звуки, отпущенные ею на свободу. Так высматривают улетевших вдаль голубей, голубиную стаю. Новосёлова внизу на земле – не видела. Новосёлов деликатно пошёл с чемоданом дальше. Однако, поравнявшись с высоким окном, зачем-то кивнул. То ли поблагодарил за музыку, то ли поздоровался. Женщина с удивлением кивнула в ответ. И тут же стала вспоминать: знает ли она этого высокого мужчину с чубом и чемоданом?
Такой же вопрос поставили себе сидящие на скамейке старушки. У домика с веселыми оконцами. Этакие четыре бесформенные квашёнки со скрещенными ножками, затиснутые в застиранные ситчики. Они, старушки, жизни свои прожили. Да, прожили. Приверженные реализму, они теперь проживали в лицах жизнь других. Знакомых, соседей, родных, дальних родственников. Да вот даже этого парня, идущего сейчас по дороге. Чей же он такой долговязый да чубатый будет? К кому идёт с чемоданом?
Одна сразу сказала, и без ошибки – Тоньки Лукиной сын. Машинистки из райисполкома. Точно. Он это. Её долган. Приехал вот. С пристани идёт. С вечернего речного трамвая. Ага.
Проходя, Новосёлов невольно взглянул на лицо говорящей… однако вспомнить – кто она: чья мать, чья бабка – не смог. В некотором смущении поздоровался со всеми. В ответ старушки благодарно закивали: «Здравствуй, милый, здравствуй!» Поражаясь могучести парня, долго выглядывали с единой скамейки вслед. Как с единого насеста куры.
На площади ничего не изменилось. Всё так же обезглавленный собор сорил в гаснущее небо голубями. Кособочилась обломанная с краёв трибунка, куда по-прежнему пробивали молнии котов. Тянулся ряд приземистых лабазов-магазинчиков, старинных, еще купеческих, по окнам и дверям уже в железе на ночь.
В пивной, куда Новосёлов зашел купить папирос, пивники стояли у столиков по колено в закате, как научную фантастику оставив в мягких тенях наверху свои гальванисто мерцающие головы.
Один из них, морщинистый, как море, говорил: «Ну, кому что, а шелудивому – баню». Другой, с головкой в виде козюля от спички, с ним спорил: «Э не-ет, Коля! Кто любит попа, а кто – попадью!» Девушка в мужской кепке и рубашке, с парой пива перед собой, с ними соглашалась: «На безрыбье – и рак рыба, ребята». Не без гордости ожидающе смотрела на собеседников. В раскрытом рту её, среди сплошных коронок, по-доброму царила аура тюрьмы и лагерей… Послушав своего, народного, родного, купив в буфете папирос, с улыбкой Новосёлов вышел из пивной. Уже повис в облаках бледный месяц, смахивающий на гастрономного курчонка. До дома оставалось два квартала. Прямо, потом повернуть.