Однажды ночью на нашу камеру нагрянули с обыском: нас всех вывели в коридор. Сняли на нашей стороне нары и, стуча молотками по стене, обнаружили наш пролом, а потом нашли и ломик, заделанный в одном из столбиков нар. Меня взяли из камеры и увели в одиночку. В одиночке меня тщательно обыскали: дали матрац, подушку, одеяло и ушли. В эту ночь меня не беспокоили. Утром вызвал меня начальник и предъявил мне обвинение в проломе стены с целью побега.
— Доказательства, что это дело ваших рук, мы имеем. Что скажете?
Я молча пожал плечами и ничего не ответил.
— Нам известны и ваши соучастники… и вот это… — он пхнул ногой лежавшие на полу приготовленные нами к побегу выкрашенные в чёрную краску летние брюки и куртки, — Это нашли у вас и ваших соучастников в матрацах…
Я стоял молча и ничего не говорил.
— За порчу казённого имущества и попытку к побегу я имею право вас выпороть и отдать под суд, но к политическим я порку не применяю, а под суд отдать вас обязан, или, по предоставленному мне праву, я могу вместо суда в административном порядке продлить вам кандальный срок на один год. Выбирайте. И, кроме того, месяц работы в прачечной вместо карцера.
По суду мне могли продлить мой каторжный срок от двух до трёх лет. Я предпочёл год кандальных.
— Согласен год кандальных и работу в прачечной…
Соучастники мои получили по тридцать суток карцера. Так закончилась моя попытка выбраться из каторжного централа.
«Четырнадцатая»
Каторга ожидала смены начальства. Новый начальник должен был разрушить «либеральные» традиции Александровского централа и ввести тот режим, который обычно следовал за посещением Сементковского. Поэтому политическая каторга переживала скрытое волнение. Перспектива остаться в одиночке да ещё при неизвестности дальнейшего режима мне не улыбалась. Поэтому, пока Снежков ещё не уехал, я стал добиваться перевода меня в общую политическую камеру.
Я сообщил Тимофееву, чтобы он помог мне перевестись. Тимофеев спросил меня насчёт моих дальнейших «прожектов».
— Решил подучиться немного… — ответил я ему.
— Придётся в четырнадцатую, большесрочные там.
— А как, Снежков согласится?
— Ему теперь всё равно, ссориться он с нами не будет… Дня через три меня перевели в 14-ю. Я уже фактически вошёл в коллектив и стал активным участником его дальнейшей деятельности.
Моя подневольная жизнь значительно изменилась, меня как будто оторвали от непосредственной связи с тюремщиками, и я затерялся в общей массе политических каторжан, и моя энергия направилась уже не на борьбу с тюремщиками, а на борьбу внутри коллектива.
Четырнадцатая камера была угловой и помещалась на северной стороне корпуса. Зимой в этой камере стены всегда были мокрые, а в сильные морозы покрывались льдом, и каторжане, спавшие возле этих стен, всегда пребывали в состоянии хронической простуженности. Стены камеры леденели потому, что печь, отеплявшая две камеры, не давала достаточного тепла.
Здание централа было переделано из водочного завода и имело широкие заводские окна с густым переплётом рам и с толстыми железными решётками. Большие окна в зимнюю тору покрывались толстым слоем льда и снега и ещё более усиливали холод. Деревянные нары занимали две трети камеры и были расположены возле стен, оставляя небольшое пространство в середине, ещё стояли стол и две длинные скамьи. Постели состояли из соломенных тюфяков, таких же подушек, серых, грубого сукна одеял. Камера рассчитана на двадцать человек, но в ней помещалось 30–35. В углу возле печи стояли два стульчака с «парашами».
Состав каторжан четырнадцатой по своим срокам являлся верхушечным в коллективе: большинство имело сроки от пятнадцати-двадцати до бессрочной каторги включительно, и почти все большесрочные имели за плечами смертную казнь, заменённую каторгой, все были закованы, за исключением пяти-шести человек, имеющих малые сроки. Состояние сроков уже характеризовало четырнадцатую, как самую активную камеру коллектива.