— Он потерял меня всю, ты понимаешь? Не жалей меня, — добавила Мария, — пожалей лучше Жоао. Вы вместе веселились, выпивали, смеялись, а теперь ты должен помочь ему. Каждое утро и вечер к нему приходит сиделка, которая готовит и ухаживает за ним, а вот все остальное — уже твое дело.
Это был приказ. Он согласился, он обещал ей. Мария оставила его вместо себя и уехала.
Жоао требует, чтобы от него отстали. Он орет, бьет кулаком по коробке с пирожными и кидает ее, как летающую тарелку фрисби, через всю комнату. В воздухе разлетаются мириады сверкающих блесток. То же самое происходит и с другими свертками и упаковками — с грушами, круассанами, чипсами, конфетами, лепешками. Дни напролет он сыплет ругательствами, оскорблениями, швыряет в стену стаканы: «Вот ведь гадство!» — кричит он. Напившись, разъезжает по комнате на коляске, и Франсуа всерьез опасается, как бы он не рухнул на пол — ведь поднимать такую тушу, да еще и без рук, задача непосильная. Иногда он сидит, уставившись на скатерть на столе, пока Франсуа читает ему газеты или рассказывает о событиях минувшего дня. Как заведенный, Жоао повторяет одно и то же: он даже позволил Марии спать с другими мужчинами… трахаться с другими мужиками. «Нет, ты слышишь меня?! Ты бы дошел до такого? Вот ведь шлюха! Esta puta!» Но Жоао не понимает, как нужно было любить жену, как нужно было поступить в его состоянии, что нужно было сделать, не отдавая ее в чужие объятия. Одна только мысль о чужих объятиях сводит его с ума. Жоао никогда не говорил, что ревнует, никогда не говорил, что хочет сделать ее свободной — а ведь Мария, наверное, поняла бы его, думает Франсуа, она бы поняла, что он болен, а не равнодушен, как притворялся. Именно так и гибнет любовь.
Жоао успокаивается. Он нормально ест, перестает бить посуду. Спрашивает, как поживают Сильвия, Ма, Робер… И вот Франсуа полагает, что настал удобный момент, чтобы снова напомнить ему о Содружестве.
— Тебе бы спортом заняться, — говорит он, пока Жоао сворачивает себе сигарету.
— Что, ты опять? Спорт? — кисло произносит Жоао, кладя руки на кисет с табаком. — Что ты пристал ко мне со своим спортом?
— Но ведь твое тело создано не только для секса, старик! Ты можешь заниматься чем-то другим!
— Спорт… — эхом отзывается Жоао.
От возмущения он роняет листок сигаретной бумаги.
— Ты что, не видел, как я выгляжу? К черту твой спорт! — кричит он. — Вообще, пошло оно все к черту!
Франсуа вспоминает больницу города V., а точнее, тот момент, когда его соседи по палате стали обсуждать спортивные события, победы и поражения «Седана» на футбольной арене, Тур-де-Шампань, достижения Васко, а он в это время наблюдал через окно, как на дерево неподалеку взбирается человек, чтобы снять с ветвей застрявшего там воздушного змея. Тома и Виктор поинтересовались его мнением насчет результатов соревнований, а он, совершенно убитый, все смотрел и смотрел на гибкое ловкое тело, которое шебуршилось в листве; его мучил тогда вопрос: как этих людей еще могут интересовать такие вещи, как счет футбольного матча или успех велогонщика, когда их собственные тела стали совершенно ненужными? Но он был слишком слаб, чтобы ругаться, иначе наорал бы на них. Жоао все еще не отрезанный ломоть. Франсуа подождет, он терпелив. Он готов постараться ради друга. От Жоао постоянно несет ромом или вином, и только жалость к инвалиду удерживает руководство предприятия, где он работает, от того, чтобы его не выкинуть на улицу. Жоао нужно новое увлечение вместо бутылки.
— Пойми, ты же убиваешь себя.
— Ну сдохну, и что с того?
— Послушай, я ведь тоже в свое время хотел сигануть с крыши. — Он мечтал об этом, лежа на больничной койке… — И спасла меня тогда Надин, моя сиделка. Прекрасная женщина! Я об этом никому не рассказывал, это была моя сокровенная тайна, мое убежище. Она помогала мне преодолеть гадкое чувство зависимости от собственного тела по возвращении в Париж. Боль и разочарование, когда я понял, что протез для меня бесполезен. Каждый раз ее образ вставал передо мной, спасал от безумства…
А потом, когда она сказала, что полюбила другого, он тоже хотел покончить с собой, ибо тогда не видел причин терпеть страдания, выбитый из жизненной колеи любовью. Но он остановился. Сначала Франсуа казалось, что его удержала от этого шага мысль о матери и сестре, которые могли не перенести его ухода. Во всяком случае, мать точно не пережила бы. Насчет Сильвии он сомневался, ибо она была сильно увлечена неким молодым человеком, служившим в корпусе Чрезвычайных сил ООН, который, к немалому отчаянию Робера, отговорил ее от решения делать карьеру в области моды и, ко всему прочему, предлагал какие-то совсем безумные проекты. Из всего этого Франсуа заключил — и сказал об этом Жоао, — что не прыгнул в окно и не бросился под поезд (для безрукого человека это раз плюнуть), не отравился и не вскрыл вены (но тут нужен хотя бы минимальный навык) по внутренней, неясной ему самому причине — впрочем, это вполне мог быть просто страх смерти.