Она понимает врача, и на глаза наворачиваются слезы. Хирург подносит ей стакан воды. Она опрокидывает его себе на голову. Врач смотрит на эту красивую женщину с темными кругами под глазами, на то, как стекает вода по слипшимся на висках прядям. Она вытирает щеки тыльной стороной ладони, закидывает волосы назад, громко вздыхает:
— Но объясните, почему?
Врач кладет перед ней лист бумаги и вооружается карандашом. Затем подтаскивает свой стул и садится рядом. Он рисует по новым правилам Уоллеса — девять частей человеческого тела, покрытого кожей.
«Словно выкройка», — думает Ма.
Вот линии ожогов: прямоугольник на груди, немного заходит за спину, пятно под левым коленом. Горизонтальная линия на берцовой кости. Немного поколебавшись, доктор резко проводит короткую изогнутую линию через левый плечевой сустав. В правой руке не осталось здоровых тканей, чтобы оставить хоть какой-то обрубок… простите!
Ма смотрит на рисунок и тянется к карандашу:
— Вы позволите?
Она вглядывается в лежащий перед ней лист, стирает с него очертания икроножных мышц. Подправляет очертания бедер. У Франсуа довольно стройные ноги. Потом она удлиняет линии туловища, поправляет грубо посаженную на шею голову, очерчивает овал лица. Затем появляются волосы, уши, ногти на ногах. Пупок. Под картиной отеков хирург видит стройного худощавого юношу. Далее Ма стирает одну руку. Вторую. Сдувает крошки от ластика, а остатки смахивает. Кладет карандаш, откидывается на спинку стула, смотрит. «Стокман»[6], — думает она. Это же манекен, бюст из ее ателье, сделанный из папье-маше и дерева, что она обряжает и раздевает каждый рабочий день. Манекен размером с Франсуа.
— Знаете, я швея.
— Я тоже… иногда, — откликается доктор.
Он идет чрез лаву и молоко. Чрез молоко и опять чрез лаву. И никак не может умереть. Ночь отпускает его — дважды за три дня. Ночью пытка прекращается. Но она выплевывает его в день, который надевает на него огненную рубашку.
Он жив благодаря морфину; перед его взором мелькают чьи-то лица, напоминающие зонтики медуз. Он плывет в теплой светящейся воде, мешая сознание и забытье, пока его не отпустят жгучие челюсти боли.
В его сознание вплывают стихи:
Слова отдаются эхом в его голове, все спит, все спит… Это голос мадам Монтель, что раздается перед черной доской; но и голос, и ее силуэт то меркнут, то вновь возникают; все спит, все спит.
Он и есть этот самый дом, он кричит, но его никто не слышит — все спят, всё спит! — кричит мадам Монтель, ощерившись зубами.
Окно на фоне заката. Черная птица стучит клювом в стекло. Он видит ее, видит, как бесшумно трепещут ее крылья. Его ослепляет солнечный луч, он стирает птицу, и раздается голос: «Здравствуй, Франсуа…» Голос дрожит, словно поплавок на речной ряби; потом слышится: «Снять повязку!»; голос пропадает, снова проявляется: «Глюкоза!»; голос вновь пропадает в мерцании вод и вновь появляется: «Иглу! Франсуа, вот, я…» — и тьма.
Его лижет огонь.
Холод гасит пламя.
Грудь его пронизывают стрелы, они проникают до костей, красные ангелы пожирают его плечи; пройдет десяток-другой лет, и искусственная кома станет панацеей, но сейчас нет ничего, кроме боли, и эта боль исходит из самого его нутра; и ангелы кусают его до крови.
«Здравствуй, Франсуа, сегодня понедельник, и сейчас я поменяю…»
У него в ушах вата. Он видит перед собой руку, и ему кажется, что она далеко от него.
«Моча уже более светлая, я смачиваю повязку, тихо, тихонечко, вот и крем, кожа…»
Ему приятно слышать этот голос…
И на его плоть проливается расплавленный металл.
Ему хочется пить, он хочет попросить воды, но язык не повинуется.
Его череп разрывает от звука машины — у него в голове работает мотор, словно какая-то нездешняя фисгармония.
«Меня зовут мадемуазель Фай, добрый день, Франсуа!»
Он почти отчетливо видит лицо. Видит шиньон. Шапочку. Лоб. Глаза. Нижнюю часть лица закрывает марлевая повязка. Он чувствует запах одеколона, антисептика и горелого мяса. У него такое ощущение, что женщина находится не рядом с ним в палате, а проецируется на экране, словно актриса кино. Но он все же чувствует запах одеколона. Женщина разматывает бинты, и они повисают над его кроватью длинными лентами, словно праздничное убранство.