Выбрать главу

— И когда это случилось?

— Ты что, смеешься?

— Разве похоже на это?

— Да в январе! Вы тогда еще забастовку устроили.

Франсуа нахмурится:

— Так что с Жоао?

— У него множественные переломы, он не может ходить… Ты что, ничего не помнишь?

Немного поколебавшись, Франсуа спросит, коли уж тема затронута:

— А девушка? Нина… Ее зовут Нина. Вы что-нибудь знаете о ней?

— Это твоя невеста, — негромко заметит Сильвия.

— Она заходила, справлялась о тебе, — скажет Робер.

— Она действительно написала мне. Но я почти ее не помню.

— Что, даже лицо вспомнить не можешь?

— Не-а.

— Ничего, вспомнишь. Это все последствия шока, определенно.

Для Робера это уже чересчур. Теперь еще и с головой проблемы, мало было рук. Он хочет, чтобы его сын снова обрел способность нормально мыслить. Он хочет видеть Франсуа с протезами и работающей головой. Да, он вернется к своим свадебным платьям, кружевам, позументам, к праздничному сезону, к цветам, жизни, новой листве… Он будет стараться победить отравляющий его яд. Стокман, назвала его Джейн, она была права, но, может, все еще хуже. Но завтра он всем соседям расскажет о том, что хотел бы видеть сам: о своем мальчике, что твердо стоит на ногах и играет в карты, о прекрасном виде из окна на равнину. Одним словом, поправляется сынок.

Робер некогда написал ему, что худшее позади. Тогда он полагал, что главное — выжить любой ценой. Жизнь требует колоссальных усилий.

Как и Сильвия, Джейн, да и, впрочем, все остальные, Робер даже не замечает этих обычных ежедневных, ежеминутных докук: зуда, покалывания, щекотки. Невозможность вовремя почесаться превращает такие мелочи в настоящую пытку; Робер просто не понимает этого, он сотни раз на дню бессознательно поскребывает себя то там, то сям кончиками ногтей: когда разговаривает, когда идет по улице, шьет, ест, спит; он может дотронуться до уголков губ, до виска; случается и почесать затылок, поскрести щеку, голову, веко; зуд может появиться везде: в складках кожи, во всяких укромных местах; кожа — это часть живого организма, она пропускает через себя выделения, она чувствительна к дуновению ветра, к клещам, трению; у Франсуа, кроме всего этого, добавляется зуд на пересаженных участках кожи, взрывной рост нейронов в местах ожогов, сильнейший зуд на трех зашитых ранах. Пальцами ног он может почесать лодыжки, икры, а вот бедра, спину и грудь — вынужден просить сиделок, но те ограничиваются лишь поглаживанием, они боятся воспаления, но от этих поглаживаний только хуже — остается ощущение незавершенности… Чтобы помочь преодолеть дискомфорт, ему дают антигистаминные препараты, увлажняют кожу кольдкремом, смазывают пересаженные участки. Все эти умащивания вызывают смех соседей по палате, его называют восточной принцессой; Виктор говорит, что ждет не дождется, когда Франсуа покажет танец живота: «Браслеты на лодыжках, бой тамбуринов», — смеется он. Франсуа же вспоминает детство, воспоминания стали гораздо ярче; ему кажется, что под рубашку напихали кучу плодов шиповника, от которых образуются зудящие волдыри, и унять этот зуд может лишь вода из замерзшего озера. Он испытывает искушение чесаться о стену, о дверной косяк, поворачивается спиной к Тома, но тот говорит: слушай, давай, заканчивай, правда, у тебя уже кровь пошла! И он потирает своей короткой бородой покрасневшую грудь. Ему хочется льда — льда, который убьет все ощущения. Общаясь с Сильвией и родителями, он терпит, думая лишь о том, чтобы почесаться и помочиться. Его призрачные руки ничем не могут помочь ему, у него слишком много тела… Или слишком мало. Он избегает беспокоить сиделок: ой, почешите мне тут; ой, хочу отлить! Он не делает этого из уважения к ним, считающим смерть худшим, что может случиться с человеком, к тем, кого трясет от одной этой мысли; ему стыдно… За два часа до прихода гостей он перестает пить. Глотает прометазин, от которого его клонит в сон. Борется с вялостью. Это спасительный фарс, это представление было вполне убедительным — актер выкладывался по полной.

Робер не знает о том, как выглядит пересаженная кожа, сморщенная, словно шагреневая. Франсуа делают массаж, кожа становится мягче. Он думает о Клоде, представляет себе мясника, который на мраморной доске старательно разделывает мясо — говядину или свиную рульку. Под его руками мясо становится податливым. У массажиста глаза находятся на концах рук, думает Франсуа, его пальцы напоминают зрачки. Да, ему хорошо, он может видеть руками. Но он не чувствует прикосновений глаз… Вот Надин, ее волосы уложены в прическу, вот шерстяной свитер Виктора, вот атласная ткань платья, игла шприца, клочок бумаги, шарики ваты, хлебный мякиш — все это можно было потрогать, но теперь это недостижимо. Мир стал чужим, он в сантиметре от него, отчетливо видна каждая вещь, но ни одна из них не имеет ни веса, ни текстуры, ни плотности, ни температуры. Все превратилось в кино. Ему так хочется ощутить на ладони, сжать четвертинку апельсина, которую Тома кладет себе в рот, она мягкая и твердая одновременно; Франсуа смотрит с вожделением… Он вспоминает, как ногти вонзаются в кожуру, как одна половинка отрывается от другой при помощи больших пальцев, как отделяются друг от друга волокна; их нежная поверхность подобна коже на груди юной девушки; но вот апельсина больше нет, он исчез, раздавленный зубами. Франсуа продолжает испытывать то ощущение, когда долго прижимаешься губами к этой плоти — плоть человеческая против плоти растительной, — он закрывает глаза, чтобы вновь почувствовать эту мягкость.