Обессиленная, она влетела в летницу к бабке Матрене и упала без сознания. Матрена, перепуганная насмерть видом и состоянием девочки, вылила на нее ведро воды, стащила мокрое платьишко и надела его задом наперед, причитая молитву и ругая Анну Семеновну, что оставила внучку одну в саду. Очнулась Ганя не раньше как через час, лепетала что-то непонятно жуткое, показывая на дорогу: «Там, там…» Матрена отвела ее к бабке и отругала ту уже в глаза.
Не прошло бесследно это для Агафьи. Страх перед всем непонятным закрепился и преследует ее всю жизнь. Особенно, когда солнце начинает садиться и, не дай бог, шорох раздастся, точно песок сыплется на землю…
– Да выдумала она все это. Не может быть такого, – сказал Димка, разрешив таким образом на какое-то время свои сомнения в реальности нереального параллельного мира.
– Быть-то этого, может, и не может, а вот она видела это своими глазами. Для нее это быль, самая настоящая быль.
Димка спал плохо. Чуть забрезжил рассвет, поднялся и пошел будить Гришку. Было свежо, и Димка дрожал от возбуждения и утренней прохлады. Растормошив Гришку, он рассказал ему все. Тот спросонья только пялил глаза и чесался, но поняв наконец, о чем речь, задумался. Димка тоже забрался к нему под овчинный тулуп, согреться.
– Да-а, – сказал Гришка, – нехорошо получилось. Твоя бабка, небось, только меня и винит.
– Да нет, – чуть смущенно сказал Димка, – при чем тут ты?
– Да при том, что ты до этого не додумался бы.
– Я? – заершился Димка. – Да кто до этого додумался-то?
– Ну, она так думает, что я во всем виноват.
Немного помолчав, Димка высказал мучившую его догадку:
– Да… Если человек в жизни и мухи не обидел, то и собаку он не отравит. Значит, Дюк заправду взбесился сам.
Согревшись под овчиной, ребята незаметно уснули.
Проснулись от яркого света в окнах. Солнце было уже высоко. Решили зайти к Агафье. «Как-то она там? Жива ли?» Димка расхрабрился и вошел в избу. Бабка Агафья строчила на допотопной, но красивой швейной машинке «Зингер».
– Здравствуйте, бабушка Агафья, – вежливо сказал мальчик.
– Здравствуй, здравствуй, – улыбнулась Агафья. – Тебя бабушка за чем-нибудь прислала?
– Нет, я сам… У вас можно нарыть червей на базу? У нас почему-то все черви пропали. А на колхозный баз идти неохота.
– Отчего ж нельзя? Рой.
– Спасибо! – крикнул мальчик, выскакивая.
– Ну как, жива? – кинулся к нему Гришка.
– Порядок! Жива. Даже червей позволила нарыть у себя на базу…
– Вот так и появились первые черви. Черви сомнений. Хорошо, когда они появляются в детстве, – сказал Рассказчик, – тогда на них в жизни, если повезет, можно поймать приличную рыбу. Даже золотую.
– А как дед дожил свой век? – спросил я.
– Дед? – Рассказчик внимательно смотрел на меня, как бы ожидая моих объяснений.
– Да, дед. Меня, видишь ли, всегда интересовали годы детства и последние годы жизни мужчин. Мужчины перед смертью почему-то лучше выглядят, чем женщины.
– Уходу за ними больше – вот и выглядят лучше. Да и бездельники все мужики. А средние годы тебя не интересуют?
– А они разве есть?
– История средних веков есть, – уклончиво ответил Рассказчик. – Ладно, о деде. Но совсем немного. Хотя нет, сперва надо о маленьких. Еще кое-что о Димке. Так, один эпизод.
– Так ты чей? – повторил строгий мужчина, глядя на Димку поверх очков. Мальчик молчал. Сердитый дядя был очень похож на колхозного мерина Митьку, вылитый старший брат – у Димки только это крутилось в голове.
– Ну, немой, что ли? – подбадривала Димку соседка. – Скажи, что Косовым внуком приходишься. Ну… Батюшки, отродясь таких робких в их роду не бывало. Василия Федоровича это внук. Димой звать.
– А чего мне говорить, когда ты уже все сказала, – разозлился Димка. Он никак не мог понять, чего это все вдруг прицепились к нему. Налетели, как осы. Ели, ели свои арбузы – и вот, нате-здрасьте, за него взялись. Когда он ест арбуз, ему не до вопросов, и пока пузо у него не станет само как арбуз, он глух ко всему на свете, как Гришкина бабка. Главное, едят арбузы лежа на боку. Патриции! Арбузы надо есть стоя! Во-первых, в знак уважения перед ними, а, во-вторых, больше влезет. Окружившие его хуторяне перемигивались и улыбались, видя растерянность мальчишки. «Как козы уставились!» – думал Димка.
– Бабоньки, подъем! Перекусили – и хватит. Ярило с горки покатило!
Все с кряхтеньем стали подниматься, потягиваться, и только через полчаса на бахче вновь запестрели косынки и платья женщин, поползли коричневые тела мужиков в вылинявших галифе.
– Ну что, Димка, хватай дыньку. Бабке Куле оттащи. Скажешь, от дедка Мазая, что возил тех заев. Еще держи. Не урони! Сахар, а не дыни. С коркой проглотишь. Донесешь?
– Донесу. Спасибо, дедушка.
Димка потоптался возле шалаша, пока сторож готовил себе полдник: он достал небольшую зеленоватую бутылку, головка которой была залита сургучом, отбил тяжелой рукоятью ножа сургуч, протер горлышко толстым прокуренным пальцем, поставил бутылку между ног и накрошил в раскаленную на солнце миску четвертинку серого хлеба, посолил ее, очистил и накрошил туда же головку репчатого лука. Затем вылил из бутылки в миску водку, посмотрел на бутылку сбоку и снизу – не осталось ли на дне нескольких драгоценных капель, достал из нагрудного кармана столовую ложку, облизал ее, помешал свое блюдо и стал покрякивая хлебать тюрю. Тщательно выбрал все крошки, оставшиеся по краям миски, опрокинул миску в ложку, но ничего не слилось. С сожалением поглядел на опустевшую посудину, облизал на три раза ложку, засунул ее в карман, вытер губы тыльной стороной ладони, отхватил от нарезанной дыни ломоть и несколько раз шумно вгрызся в него, оставив лишь тонюсенькую кожуру. «Ну, иди. А я спать», – сказал он Димке и полез в свой прохладный шалаш, а Димка с дынями под мышками зашагал по сухой белой дороге.
Дорога долго и однообразно тянулась вдоль поросшего ивняком, вербами и камышами топкого и склизкого берега реки, потом испуганно прянула вправо, нырнула в глубокую балку, густые заросли орешника, выползла на простор и заюлила между холмами, то удаляясь, то возвращаясь опять к реке. Навстречу прыгали две полуторки, оставляя за собой длинные шлейфы пыли. Эти машины возили с бахчи арбузы.
Над холмами ветер тащил округлые, золотистые, как на бабушкиных иконах, облака, и казалось – вот-вот над степью, как над богом, вспыхнет нимб и пронижет мягкие невесомые кучи, озарит их изнутри таинственный иконный свет.
Степь точно ждала этого озарения, притаилась, и ее нетерпение выдавал душный воздух, который, казалось, напрягается из последних сил, разрывая невидимый мешок, заключающий его; тяжелое дыхание налитой пшеницы, на которую выкатили косилки; да нервная рябь то там, то тут на гладком теле воды; да старинный неумолчный концерт кузнечиков и жаворонков; и тонкий, едва сдерживающий себя от того, чтобы щедро не растечься, запах приближающейся осени, которую немилосердное солнце подпалило уже с боков.
Вот и последний перевал, и внизу показался хутор, и опоясывающая его, словно серебряным пояском, речушка. Каменная гребля, перегораживающая речку, сверху похожа на дощечку, перекинутую через ручеек, а притулившиеся сбоку электростанция и мельница напоминают два кубика, белый и красный. На левом берегу зеленеют сады, и в них, как кувшинки в стоячей воде, редко плавают белые курени с соломенными желтыми крышами, прячутся серые и беленые землянки, погреба, кухни, сараи, курятники, скотные базы… Из труб землянок и кухонь вьется дымок, будто они курят папиросы. На правом берегу собрана почти вся деревня. Садов тут меньше, больше дворов, огородов, речка как раз и огибает эту часть хутора. Вон уже и Димкин дом виден. А за хутором сразу же растет вверх Шпиль – высокий пологий холм, через который ходят в магазин и кино на станицу. Как спички, торчат телеграфные столбы, спички черные – говорят, из самой Африки. Их в этом месте очень много, хотя никто никому не звонит, да и телефонов-то ни у кого нет. И свет все еще дают по праздникам, и тот тусклый, как тут не стукнуться лбом о дверь или стенку, на него даже бабочки не летят.