Какой-то парень сунул даже ему в руку факел и крикнул:
– Вира, товарищ! Поджигай!
Крыса подержал несколько минут факел в руках, а затем отшвырнул его.
В последний раз его отнесло к возвышению – к сахарной бочке, на которой стояла девушка в белом и в соломенной шляпке. Вся освещенная заревом, она размахивала зонтом и о чем-то страстно говорила. Публика ревела и бесновалась.
Но Крыса ничего не понимал из того, что она говорила. Страх отнял у него способность сосредоточиться на чем-нибудь. Он только разбирал одно слово:
– Товарищи!.. Товарищи!..
Но вот толпа подхватила девушку и, держа ее высоко над головой, понесла к концу мола, где так недавно лежал застреленный матрос.
Здесь ее бережно поставили на новое возвышение и заставили говорить снова. Она стала говорить. Кто-то крикнул:
– Шпик!
– Где?! Где?!
Несколько человек указали на тщедушного человека, и толпа с палками и кулаками ринулась на него…
Крыса напряг все силы, вырвался из железных тисков и побежал опять, перепрыгивая через горящие тюки, ящики.
По одной стороне горели пакгаузы, а по другой, на воде – пассажирские и грузовые пароходы.
Крыса видел, как стены и крыши пакгаузов из толстого волнистого железа корежатся, свертываются в трубки и как изнутри, точно из пылающих горнов, выбегают люди, красные люди, и тащат кто кулек с кулевой мукой, кто ящик с консервами, кто кучу новых дамских ботинок, кто голову сахара.
Под стеной одного пакгауза он увидел Мишу – Купеческого Сынка.
Купеческий Сынок был таким же портовым рабочим-угольщиком, как и он. Они не раз работали вместе на кардифе, на английских судах.
Мишка, видимо, здорово хватил, так как лежал в беспамятстве, вытянувшись во весь рост и уткнувшись носом в лужу, от которой сильно несло спиртом.
Крыса заметил, как от пылающего пакгауза отделились две кровавые змейки и осторожно поползли к Мише. «Боже! Он сгорит!» – подумал Крыса. Но он не остановился, не оттащил его в сторону, а побежал шибче.
Крыса сейчас на каждом шагу сталкивался с людьми, потерявшими точно так же, как и он, голову.
Толпа протрезвилась. Запертая в порту, она металась из стороны в сторону, как испуганное стадо. Она искала защиты от пулеметов, которые осыпали ее беспрерывным свинцовым дождем.
Люди прятались за ящиками, бочками, кучами угля, черепицы, но пули доставали их всюду.
Вот, описав яркую дугу густым факелом, упал здоровенный босяк; упала как-то странно, на бок, молодая, прилично одетая женщина в весенней шляпке и перчатках, увлекая за собой пятилетнюю девочку.
– А-а! – вскрикнула она, и ее крик, подобно ножу, полоснул его по сердцу…
Крыса долго и бесполезно кружился в толпе, пока его чудом не вынесло за таможню, на Карантинную гавань и не натолкнуло на ховиру. Здесь он был в полной безопасности.
Это, однако, не помешало ему провести тревожную ночь. Всю ночь он дрожал и боялся, чтобы огонь не перебросило на Карантинную гавань.
Из своей норы он видел зарево. Оно затопило полнеба наподобие реки в половодье. Зарево часто и зловеще прорезывал острый и блестящий, как сталь, меч прожектора с броненосца.
Крыса также слышал эту ужасную дробь – тра-та-та-та – и вой обезумевшей тридцатитысячной толпы.
Мимо него пробежали один за другим, озираючись, несколько человек без шапок, с всклокоченными волосами. Один вскарабкался на невысокую каменную стену под обрывом, ведущим в парк, перемахнул через нее и, скомкавшись и сделавшись похожим на ежа, осторожно пополз наверх. Другой как-то странно присел на корточки – и ни с места, как заяц.
Крыса заснул только под утро.
Был полдень, когда он проснулся. Зарева больше не было видно. Вместо него кой-где низко стелилось пламя, но выстрелы слышались еще, хотя реже прежнего. Вдруг всю набережную потрясло так, точно в воду обрушился мол. Крыса помертвел.
«Началось!» – вырвалось у него.
Спустя некоторое время послышалось снова оглушительное: «Ба-а-а-ах!»
Крыса беспомощно заметался в своей ховире. Он с минуты на минуту ждал смерти.
Прошел час-два напряженного ожидания, но третьего выстрела не последовало.
В таком ожидании Крыса провел весь вечер.
Когда он проснулся на третий день, кругом было тихо. Небо чистое, синее. Мимо спокойно прошли два человека – моряк и чиновник с папиросой в зубах. Из беседы их он узнал, что броненосец ушел, что много народу перебито и город на военном положении.
Крыса набрался смелости и полез из ховиры. Он расправил онемевшие члены и направился к Таможенной площади.
Никогда площадь не была так пустынна, как сейчас. Все винные и съестные лавки, погребки, английские таверны, приюты, трактиры и обжорка были заколочены. Посреди, звонко постукивая о гранитную мостовую тяжелыми сапогами и шашками, расхаживал патруль, и кой-где к фасадам домов робко жались оборванные фигуры босяков.
Крыса почтительно обошел патруль и подковылял к двум босякам, стоявшим у Приморского приюта. Один, высокий, плечистый, с сизым носом, был сносчик Костя, другой – полежалыцик[1] Сеня.
– Жив? – презрительно спросил Костя.
– Жив, – ответил заискивающе Крыса.
– А я думал, что перевернулся.
– А много народу перевернулось, – сказал со вздохом Сеня. – Говорят, тыщу человек наберется.
– Какой там тыщу! – ответил Костя. – Больше. Сейчас только три платформы с покойниками провезли. А погорело-то сколько!
Крыса вспомнил про Мишу и побледнел.
– Там, где пили, там и крышка.
Костя вдруг сделал блаженное лицо и сказал, звонко прищелкнув языком:
– Зато выпито было сколько! Мам-ма!.. Я один пять посуд шампанского выдул, две малаги и одну рому, а Гришка Косарь – целый бочонок портвейну. Вот крест. Дай бог в другой раз не хуже!
Крыса нахмурился и проговорил мрачно:
– Счастье большое! Душу чертям за выпивку продали, порт разорили. Была корова, а вы взяли ее и зарезали. Идолы!
– А много нам от этой коровы молока перепало? – сердито спросил Костя.
– Сколько бы не перепадало, жить можно было.
– Тебе-то ничего… жить можно было, потому что много тебе надо, дикарю-обормоту… Тоже жизнь!.. Без бани!.. Обжорка!.. А это ничего, что порт сгорел. Не умерли еще рыбалки,[2] косовицы и Юзовка. Сегодня же заберу причиндалы, велю на прощанье в «Испании» завести машину, пусть «Сухою корочкой питалась» сыграют, и марш в дорогу.