Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.
Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:
– А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.
– Сносчики плакать не будут, – робко заикнулся Апостол. – Больше работы им.
– Пожалуй, – согласился Крыса. – Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.
Беседуя, Крыса медленно оглядывал набережную, и лицо его становилось мрачнее и мрачнее. Гнев закипал в нем с прежней силой. На месте цветущего порта чернели одни кучи мусора, битого стекла, жалкие руины без крыш, с провалившимися ступенями, и кругом пахло гарью.
Он остановился наконец на большой обгорелой деревянной коробке. Она валялась под эстакадой.
– Хорошая была ховира, – протянул Крыса мечтательно.
Апостол посмотрел в ту сторону, куда смотрел Крыса, и подтвердил:
– Хорошая.
Эта коробка была сорный ящик, куда дикари прятались от полиции во время облавы и во время безработицы, когда у них не было четырех копеек на приют.
– Хоть бы это пожалели. Дьяволы!
– Слышал я давеча одного оратора, – проговорил, точно про себя, после продолжительной паузы Крыса, – студента! Стоял на бочке, махал красным платком и колеса наворачивал всем. Тра-та-та, тру-ту-ту! Социвилизм, равенство, пролетарий и еще что-то насчет фабрикантов и помещиков дудил. А я слушаю, слушаю и думаю: «Молодой еще, молоко на губах у тебя не обсохло, а с богом воюешь. Хочешь перевернуть мир…»
Товарищи, увлекшись разговором, не заметили, как к ним подъехали два грозных на вид конных стражника.
– Вы что тут?! – гаркнул один и поднял нагайку.
– В участок хотите?!
– Социалисты!
– Какие мы социалисты! – пролепетал Крыса. – Мы угольщики!
– А, разговаривать?!
Стражники наехали на них, и они шарахнулись в сторону.
Крыса пошел бродить по набережной. Ему хотелось полностью увидать картину разгрома и пожарища.
Было пусто и дико. Так пусто и дико, что Крысе жутко стало. Он с грустью вспомнил, что здесь делалось недавно.
Гремели десятки паровых кранов, лязгали якорные цепи, звенело листовое котельное железо, ревели тысячи быков, ржали лошади, блеяли овцы; как черные муравьи, копошились всюду – во всех гаванях, на палубах, сходнях, в трюмах, на эстакаде, под эстакадой – босяки; банабаки весело лопочут на своем гортанном языке – «Ахшамхайролсун, сабаныз, хайролсун». Московская артель, облепив конец, как мухи кусочек сахару, волочит по сходне с палубы железные части молотилок или куски чугуна, подбадривая себя «Дубинушкой»: «Эй, у-ухнем, зе-е-леная сама пойдет!» Здесь выгружают каррарский мрамор, хлопок, мессинские апельсины, клепки, марсельскую черепицу, копру, изюм, кардиф, там нагружают пшеницу, сахар, свинец, лес, быков.
Быков поднимают высоко над трюмом, как щенят, и они жалобно мычат и дрыгают ногами. Вот громадный бугай с длинными и острыми, как штыки, рогами. Он не дает себя захомутать, ему не нравится полет к небу, и он вырывается из рук проводников.
Он наконец вырвался и мчится вдоль набережной. Глаза – навыкате, изо рта бьет пена, рога наклонены для смертельного удара. И все шарахаются в ужасе.
Мчатся, как на пожар, биндюги с мукой, сахаром, миндалем, кофе, рисом, крупой, оставляя позади длинные, узенькие дорожки того и другого товару, на которые наподобие стаи птиц слетаются бабы и ребятишки; сотни пассажиров спешат на дрожках на пароходы, отходящие в Крым и на Кавказ; гудят пароходные гудки, дым из сотен труб окутывает всю пристань… Море народу, звуков! А джонов-англичан сколько! Хороший народ джоны! Подойдешь к одному и скажешь:
– Мистер! Гив ми смок!
Он, ни слова не говоря, залезет в карман, достанет плитку прессованного жевательного табаку и даст тебе…
А сейчас!
Нога Крысы скользила и увязала то в тесте из муки, то в куче из коринки, халвы, пшена.
«Господи, – подумал он, – сколько зря товару просыпано!»
Нога его также натыкалась на полуобгорелые, длинные, соломенные колпаки от ламповых стекол и бутылок. Они были разбросаны вокруг.
Поравнявшись с разрушенным зданием управления капитана над портом, Крыса остановился. Его заинтересовал экипаж, стоявший около. В экипаже сидели две элегантные дамы.
Рядом стоял господин в лимонном пальто и цилиндре и что-то говорил им.
Крыса придвинулся поближе, чтобы услышать, о чем говорят. Господин рассказывал о погроме. Он поднял наполовину истлевший соломенный колпак и пояснил дамам: вот этим самым колпаком «они» поджигали. Они насаживали его на палку, и он служил им факелом.
– Какой ужас! – воскликнула пожилая дама. – Это звери, а не люди.
– Н-да, знаете…
Крыса решил стрельнуть. Он сделал шаг вперед, снял шапку и проговорил:
– Господа добрые!.. Явите милость! Три дня не ел…
Господин вспыхнул, лицо его под цилиндром сделалось похожим на вареного рака, и он внушительно сказал ему, погрозив увесистой тростью:
– Я тебе!.. Проваливай, а то сейчас в участок!.. Надежда Петровна! Не угодно ли?! Вот эти самые и поджигали!
– Да?!
Молодая дама вскинула лорнет и воззрилась на Крысу.
– А вы знаете, – проговорила она мелодично, – они действительно похожи на поджигателей, настоящий ломброзовский тип… N'est ce pas, maman?…[3]
Крыса, опасаясь скандала, пошел прочь, показав аристократам громадную брешь на заду, в брюках…
Подвигаясь меж развалин, куч обгорелых клепок, битого стекла и всякого мусора, Крыса повстречался с фотографом-любителем, делающим снимки, несколькими гимназистами и группой из двух девиц и студента. Горсточка эта составляла почти всю публику порта. Она пришла посмотреть на пепелище.
Крыса на минуту остановился у станции Одесса-порт. Когда-то, летом, станция эта была излюбленнейшим уголком в порту. Каждые полчаса отсюда уходили длинные зеленые поезда, увозя на Куяльницкий и Хаджибейский лиманы тысячи пассажиров, жаждущих исцеления, больных ревматизмом, всякими искривлениями костей, золотухой. Здесь заработать всегда можно было дикарю. Внесешь в вагон на руках ревматичку-еврейку, ползающую по земле ужом, – и у тебя пятачок на шкал водки. А сейчас вместо станции – одни обгорелые, тонкие столбы.