Боли длились десять часов, и она переносила ужасные муки с героической твердостью. Мы были в отчаянии, мы дрожали от тревоги и страха.
Она разрешилась мертвым ребенком, и еще несколько дней серьезно опасались за ее жизнь.
Наконец, однажды утром, доктор сказал нам:
— Думаю, что она спасена. Железный организм у этой девчонки.
И все мы, сияя, вошли к ней в комнату.
Одноглазый заявил от лица всех:
— Опасности больше нет, Мушенька, мы ужасно рады.
Тогда она второй раз в жизни расплакалась при нас; глаза ее покрылись стеклянной пленкой слез, и она проговорила:
— О, если бы вы знали, если бы вы знали... Какое горе... какое горе! Никогда я не утешусь!
— Да в чем же, Мушенька?
— Я его убила. Ведь я убила его! О, я не хотела! Какое горе...
Она рыдала. Мы стояли кругом, растроганные, не зная, что сказать ей.
Она заговорила снова:
— А вы его видели?
Мы отвечали в один голос:
— Видели.
— Это был мальчик, правда?
— Мальчик.
— Красивый, правда?
Мы долго колебались. Наконец Синячок, самый бессовестный из нас, решился подтвердить:
— Очень красивый!
Он дал маху, потому что она расплакалась, почти завыла от отчаяния.
Одноглазый, быть может, любивший ее больше, чем кто-либо из нас, придумал гениальное утешение. Целуя ее потускневшие от слез глаза, он сказал:
— Не плачь, Мушенька, не плачь, мы тебе сделаем другого.
В ней пробудилось внезапно чувство юмора, которым она была пропитана до мозга костей, и, еще заплаканная, с болью в сердце, она оглядела нас всех и полуубежденно, полунасмешливо спросила:
— Верно?
И мы хором ответили:
— Верно!