Противник этот был — парижские уличные мальчишки, весь белый день болтавшиеся под открытым небом в поисках зрелищ и объектов для издевок. С величайшим прискорбием следует поведать, что наш гасконец — а точнее говоря, его незаурядный мерин — моментально сделался как первым, так и вторым. Дело дошло до того, что вслед нашему герою были пропеты импровизированные куплеты, быть может, и уступавшие строфам великого Ронсара или Клемана Маро, но, должно признать, исполненные язвительного остроумия, хотя рифмы и хромали, а количество слогов в строках вряд ли соответствовало тогдашним строгим правилам стихосложения.
Что еще хуже, мальчишки служили лишь, пользуясь военными терминами, запальным шнуром — ибо привлекали внимание своей суетой и воплями уже вполне взрослых парижских зевак самого неблагородного происхождения, против которых не годилось обнажать шпагу (которой, собственно говоря, и не было), а попытки воздействовать на них с помощью кулаков ввиду многочисленности зевак неминуемо привели бы к повторению недавних событий на дворе «Вольного мельника», причем в неизмеримо более опасных масштабах. Д'Артаньян очень быстро уяснил как это, так и то, что дальнейшее его продвижение по парижским улицам на желтой лошади приведет исключительно к тому, что следом за ним потянется многолюднейшая процессия, отнюдь не похожая на свиту древнеримских триумфаторов…
Последние события уже несколько поубавили у гасконца безрассудной бравады, и он начал понимать, что, кроме лихих выпадов шпагой, в жизни существуют еще такие вещи, как тщательно обмысленные военные хитрости. А посему он, величайшим усилием воли проигнорировав раздававшиеся за спиной куплеты и шуточки, свернул в ворота первого же попавшегося на дороге постоялого двора.
Именно там и развернулась бурная деятельность, ставившая целью сделать его вступление в Париж и менее заметным, и более приемлемым для дворянина, исполненного самых честолюбивых замыслов…
Для начала Планше был отправлен на набережную Железного лома, где к шпаге д'Артаньяна был приделан новый клинок. Вслед за тем верный слуга был усажен за портняжную работу — обшивать единственные запасные штаны и камзол хозяина тем самым галуном, пропажу которого, сдается, д'Артаньян-отец все еще не обнаружил, поскольку его единственный выходной костюм хранился на дне дальнего сундука в ожидании каких-нибудь особо уж выдающихся событий, ожидать коих в беарнской глуши было, прямо скажем, чересчур оптимистично…
Потом настал черед заслуженного мерина. Он был продан первому попавшемуся лошадиному барышнику за три экю — вполне приличную цену, если учитывать возраст почтенного животного и выпавшие на его долю жизненные испытания. Правда, с небрежным видом пряча в карман вышеназванную сумму, д'Артаньян ощутил легкий укол совести, дословно вспомнив напутствия отца.
«Сын мой! — сказал тогда достойный дворянин. — Конь этот увидел свет в доме вашего отца тринадцать лет назад и все эти годы служил нашему семейству верой и правдой. Не продавайте его ни при каких обстоятельствах, дайте ему умереть в почете и старости и, если вам придется пуститься на нем в поход, щадите его…»
Всякий почтительный сын должен свято исполнять отцовские наставления, — но д'Артаньян вынужден был признать про себя, что его отец, отроду не бывавший в Париже, будем откровенны, плохо представлял себе тот мир, куда отправил сына. Пуститься в поход на заслуженном четвероногом ветеране необычного цвета было вещью прямо-таки невозможной — а скудные средства д'Артаньяна никак не позволяли обеспечить мерину не то что «почет и покой», но мало-мальски сытое существование…
Так что с тяжестью в сердце, но пришлось отступить от иных родительских наставлений…
Следующим шагом д'Артаньяна стало то, что он отправил Планше подыскать подходящую, но недорогую квартиру, а сам тем временем еще более уменьшил свои скудные капиталы, приобретя фетровую шляпу вместо потрепанного берега с огрызком пера, с намерением придать себе более парижский вид.
Все эти усилия, с радостью отметил он двумя часами позже, принесли плоды — когда Планше вернулся и они направились в Париж через Сен-Антуанские ворота, ни уличные мальчишки, ни великовозрастная праздная чернь, наполнявшая улицы, не проявили к нашему гасконцу особого интереса, и он понял, что может, в общем, сойти за парижанина.
— Мне вот что пришло в голову, сударь, — сказал Планше, прилежно шагавший сзади, как и положено воспитанному слуге. — А не продать ли мне этого самого мула? Негоже как-то на нем разъезжать, когда хозяин идет пешком…