Конечно, слух о «Женитьбе», написанной «прямо по Гоголю», достиг ушей знаменитого сатирика. Быть может, слышал и про «Картинки с выставки». И злодействовал Щедрин от души не из мелкого чувства, не из желания «прищемить» музыкальных дикарей. Обидно было за слово, — народившиеся странные композиторы хотят «припечатать» его своей нелепой музыкой! И что бы мог ответить Михаил Евграфович, если бы услышал, что «боевым» пером его водило не презрение к людям, уходившим от великих задач, распылявших свое внимание на пустяки, на «Извозчика, в темную ночь отыскивающего потерянный кнут», а застарелая страсть к привычным вещам и душевное невежество в тех особых областях, где наступает царство подлинной музыки?
…И что мог ответить одинокий художник злому сатирику? Стасов — тот явно будет задет. Спустя многие годы уверен будет: Щедрину самое место было в той компании насекомых, которая сползается на крапивную гору, когда «рак свистнет». Но Мусоргский набросал начало своего сочинения еще в августе, задолго до выходки Щедрина. Более к нему не возвращался. У него было свое понимание художественного слова. Через многие годы один поэт, заплативший жизнью за слово, скажет об этом чувстве с предельной ясностью:
И не о том ли писал и Пушкин:
Мусоргский услышал это же Слово. И вдруг, среди звукового моря «Хованщины», которая волнами подкатывалась к его сознанию, выступило совсем другое сочинение: «Иисус Навин». Записан этот хор будет позже. Но он уже существовал как живое целое, только пока — недосочиненное, недопроявленное, незримым звуковым силуэтом живущее где-то рядом. Начало его появилось давно, как хор ливийцев из некогда не-дописанной «Саламбо». Музыка средней части отразит однажды услышанное в соседнем дворе еврейское песнопение во время одного из иудейских праздников. Молитвенной древностью дохнуло тогда от этой музыки. И теперь, после всего пережитого за год, всё разом уляжется в единую словесно-звуковую драматургию. Когда единый глас народа мог разрушить неприятельские стены. Когда Иисус Навин, воззвавший к Господу, словом остановил солнце и луну, дабы побить врагов. «…И остановилось солнце, и луна стояла, когда народ мстил врагам своим». — Мощный библейский образ. — «И не было такого дня ни прежде ни после того, в который Господь такслушал бы голоса человеческого».
Какой силы может достигнуть слово! И путь, ему предначертанный, был тот же. Через невозможное. А значит — настойчивость, упорство и — вера. В свои силы. В свое предназначение.
Глава шестая «ХОВАНЩИНА»
«Песни и пляски смерти» сквозь очертания музыкальной драмы
Обычно новый год для всей некогда дружной компании начинался со дня рождения Стасова. У него давно уже не собирались, с самого начала той, «годуновской» зимы. Но и теперь, 2 января 1875 года, он не захотел никого звать. Чего ради? Праздновать, что тебе уже за пятьдесят?
Утром «Бах» проснулся, сразу ощутив возраст. Встретив в зеркале свое отражение, с неприязненностью заметил, что борода уже совсем седая. Вспомнились недавние утраты, и не только друзей. Смерть поразила и «Санкт-Петербургские ведомости», с которыми он сотрудничал многие годы, — сменился редактор. Первый номер новых «Ведомостей» он получил и пролистал с отвращением.
Вообще-то газетная писанина всегда отвлекала от главного. Душу его давно тревожила мысль, что он все только мечтает о настоящей, большой работе, где мог бы высказаться начистоту. Указывать на подлинные дарования, свергать дутые авторитеты (всегда восхищался Писаревым, тот был способен крушить кумиров с мальчишеской легкостью). Теперь, с концом прежних «Санкт-Петербургских ведомостей», как раз и можно было взяться за это дело. Но в нем не было чувства освобождения. Досада была. Жаль было своего беспокойного прошлого: ведь и это время теперь ушло, и видимо, навсегда.
Свой день рождения Стасов решил провести как самый обычный день. Сначала сел за письмо, написал дочери о последних невзгодах («газета сделалась чисто казенною и дрянною»). Припомнил, как бывшие сотрудники «Ведомостей» почти все повалили вон… Далее всё пошло как по накатанному: до обеда — в библиотеке, за привычной работой, вечером — к брату Дмитрию, на четверговое собрание.
Именно в этот, «стасовский» день Мусоргский завершит большой кусок своей музыкальной драмы. Первая дата в рукописи — «2 сентября 74 г. в Петрограде», то есть когда закончил «Рассвет на Москве-реке», вторая — «2-го янв. 1875 г.». Четыре месяца — и лишь часть первой картины.
Когда-то «Бориса» он писал на одном порыве. Все прочие замыслы отходили в сторону. «Хованщина» появлялась на свет сложнее, мучительнее. Тогда он опирался на Пушкина: тот увидел своим пронзительным зрением огромный кусок русской истории. Теперь проницать нужно было только самому, шло трудно, иной раз сочинение рождалось по репликам.
Тем с большим трепетом он просматривал написанный клавир, вглядываясь и вслушиваясь в эпизоды. И царственные лица (Софья, Петр, Иван), и страшная резня — всё это ушло засцену. Недавнее кровавое месиво проступало только из разрозненных реплик.
Озаряется сцена. Всё яснее выступает столб на площади, тот самый, который стрельцы вытребовали поставить после чудовищного погрома 15 мая 1682 года. Жизнь в Москве будто бы поуспокоилась, но в воздухе ощутимо это недавнее опьянение кровью.
Ремарками всего не скажешь, здесь запечатлено только место: «Москва. Красная площадь. Каменный столб и на нем медные доски с надписями. Справа будка подьячего. Наискось площади на столбиках протянуты сторожевые цепи. Светает. У столба спит сторожевой стрелец».
Почти затишье, только сквозь дрему стрелец Кузька поет-бормочет:
— Подойду, подойду… под Иван-город…
Но вот — стрелецкий дозор. Снимает цепи. Стрельцы, возбужденные от вчерашних бесчинств, перебрасываются репликами:
— Вона, дрыхнет!
— Эх, ништо, брат Антипыч, вчера немало потрудились.
— Что говорить.
— Как дьяку-то, думному, Ларивону Иванову, грудь раздвоили камением вострым.
— А немца Гадена у Спаса на Бору имали, а и сволокли до места и тут по членам разобрали…
Подьячий выходит, очинивая перо. И — шуточки стрельцов, да так, чтобы внятно было: еще вчера они носились по Кремлю, шарили пиками под кроватями, выискивая перепуганных бояр… Их так и распирает наглое веселье.
— Гляди-кось: сам строчило прет.
— Гуся точит.
— Чернилише-то, Господи!
— Вот заскрыпит-то!
Следом — привязчивые реплики в сторону подьячего:
— Вашему приказному степенству… Ха, ха, ха, ха…
— Скорей на этот столб угодить. Ха, ха, ха, ха…
И подьячий, садясь в будку, уже наедине с собою:
— Содом и Гоморра! Вот времечко!.. Тяжкое!.. А все ж прибыток справим…
Лишь две реплики — как убивали думного дьяка и немца Гадена да шуточка о столбе, — а уже в воздухе запахло дикой стрелецкой смутой. И само время — конец XVII века — воскресает за этими фразами и перепалками. Слова, словечки, да всё с «особинкой», со своим «запашком». Можно ли это было назвать привычно: «либретто»? Мусоргский не только музыку писал, но и литературное произведение для этой музыки. Слова приходили из глубин памяти, — он уж столько книг прочел, столько документов, свидетельств! И вместе с тем, ритмически, они словно бы не произносились, но слегка «выпевались».
Сцена с Шакловитым, где мрачный карьерист эпохи царевны Софьи начинает жуткую беседу с подьячим, словно бы не сочинена, а подсмотрена — более двух веков назад.
— Эй!.. Эй, ты… строчило! Со мною Бог милости тебе прислал.
— Благодарим, добрый человек. А аз, грешный, недостойный раб Божий, не сподобился зрети…