Все происходит так быстро, что Венька уходит под воду не вскрикивая, и теперь понятно, почему Рафик не смог позвать никого из нас. ОН опять обманул нас, подкрался и напал молниеносно, ниоткуда, словно какое-то сверхъестественное существо.
Сам не знаю как, я успеваю схватить Веньку за пальцы вскинутой руки — за средний и указательный, и меня тут же втягивает следом вниз головой, и только сейчас я понимаю, с какой силой столкнулся. Меня тянет вниз с такой же легкостью, с какой умелый рыбак выдергивает из воды бычка или окунька. Я крепко зажмурился, но чувствую, как подо мной отчаянно бьется Венька, и его свободная рука несколько раз задевает меня по плечу. А потом его пальцы начинают выскальзывать из моих. Я пытаюсь перехватить его руку за запястье… но тут же понимаю, что мне не удержать его. Я хотел бы его удержать, я очень бы этого хотел, я хотел бы этого больше всего на свете… но он тяжелый, он такой тяжелый… И я разжимаю пальцы… Я не хочу этого делать, но я разжимаю пальцы…
Я легко, как поплавок, выскакиваю на поверхность и, кашляя, осматриваюсь, но ни чудовища, ни Веньки уже не видно под водой, и только тонкая цепочка пузырьков отмечает их след.
Я не помню, как я доплыл до острова. Но хорошо помню, что когда, наконец, почувствовал под ногами долгожданную твердую почву, то не ощутил никакой радости. Как-то тупо, краем сознания я отметил, что спасен, и все. Выйдя на берег, я просто повалился на мокрый песок, неподалеку от Антохи, и лежал так долго-долго, наверное, несколько лет, и плакал отчаянно, потому что я разжал пальцы.
Спустя какое-то время среди ленивого плеска реки, хриплых криков мартынов и далеких гудков я слышу удивительный, волшебный звук — тарахтенье лодочного мотора. Вначале я думаю, что мне это мерещится, но звук не исчезает. Я поднимаюсь с песка и в самом деле вижу моторку — она идет за остров, весело и безжалостно полосуя мутную воду. Сидящий в ней человек небрежно машет мне рукой, и я на мгновение оцепеневаю, а потом принимаюсь вопить изо всех сил. Вначале лодка преспокойно плывет мимо — сидящий в ней решил, что я попросту валяю дурака. Но потом, видя, что я не умолкаю, и слегка засомневавшись, все же направляет лодку к западной оконечности острова, откуда я уже могу продемонстрировать ему свою окровавленную руку, которой все это время вытирал разбитый нос и внятно прокричать, что трое моих друзей утонули. Он слышит, видит Антоху, который неподвижно лежит на песке, наконец понимает, что это не шутки, и причаливает. Я узнаю его — это тот самый рыбак из девятиэтажки, которому я вчера помогал, — владелец замечательной цветной японской лески.
Наш вид повергает рыбака в шоковое состояние. У меня расквашен нос и я расстроен и перепуган до смерти, и слова у меня изо рта выскакивают ломаные, невнятные, потому что меня до сих пор трясет. Покрасневшие глаза Антохи совсем заплыли, его сильно тошнит, но желудок пуст, и Антоха почти непрерывно содрогается в бесполезных рвотных спазмах. У него по-прежнему идет кровь, и сейчас, глядя на него, я не могу понять, как он умудрился доплыть до острова.
Рыбак переносит Антоху в лодку, я же, ковыляя кое-как, забираюсь в нее сам, не отрывая глаз от реки, уже окрашивающейся в красно-золотистый цвет — всходит солнце. Теперь она уже не кажется неприветливой и угрюмой, но я-то знаю, кто там прячется. Я-то знаю…
Оказавшись в лодке, Антоха неожиданно оживает. Пока рыбак отводит лодку с мелкого места, Антоха приподнимается, держась за борт, смотрит вокруг, и у него начинается истерика:
— Я не поплыву! Не поплыву! Выпустите меня! Я хочу на остров! Я не поплыву больше!!!
Тряся рыжей головой, он пытается выпрыгнуть из лодки, и рыбак, как-то вяло ругаясь, с трудом удерживает его и пытается успокоить, но Антоха продолжает орать:
— Не поплыву! Пустите! Не поплыву!
Я молчу, но сижу на дне лодки, сжавшись в комок и закусив губу, и смотрю на свою ногу, на которой отчетливо видны красные полукружья от Венькиных зубов. Я стараюсь не смотреть за борт лодки — мне страшно. Я тоже не хочу плыть через реку. Но мотор тарахтит, лодка несется вперед, и я закрываю глаза.
— Нам хана… — бормочет Антоха, постепенно выдыхаясь, и хлюпает носом. — Там же сорок метров… сорок метров…
Теряя сознание, он сползает на дно лодки, свесив руку за борт, и, заметив это, я вскакиваю так поспешно, что чуть не вываливаюсь в воду.
— Сдурел?! — восклицает рыбак, изумленно наблюдая, как я закидываю руку Антохи обратно и снова шлепаюсь на дно лодки, и съеживаюсь, стараясь казаться как можно меньше. — Слушай, пацан, что у вас стряслось там?! Говори, пока едем! Кто утоп?! Почему?!
Я едва слышным голосом называю ему имена, и после Венькиного у меня начинается полуплач-полуикотка. Рыбак тупо смотрит на меня — до него никак не дойдет смысл сказанного.
— Трое?! — переспрашивает он. — Да ты что, пацан?! Как же это… Рафик — это толстый такой, да? Татарин? Гарька — это не Лексея Антипова сынок? А Венька — это шебутной такой с вашего двора, хулиганистый, да? Наши его Пиратом прозвали… Да как же такой лоб утонуть-то мог?! А ну выкладывай все! Ты ведь вчерашний, да? Ты ведь Константина Григорьевича сын?
Я киваю и пытаюсь рассказать, но не могу — меня трясет, и я с ужасом смотрю на широкое водное пространство вокруг, ищу — не потемнеет ли где вода, не поднимется ли ОН, чтобы довершить начатое…
— С-ск-колько в-врем-мени?
— Почти полшестого, — отвечает рыбак и глядит на меня с опасливой тревогой. — Ну, успокойся… ну…
Но я уже не могу успокоиться. Сознание того, что прошло всего лишь чуть больше часа, что все это случилось за такой до смешного короткий отрезок времени, добивает меня. Я видел ужасные вещи, я лишился троих друзей, я многое узнал и многое понял, я испугался до смерти, я стал другим человеком, я прожил целую жизнь, я разжал пальцы… и все это за какой-то жалкий час! У меня вырывается какой-то низкий вой, я переворачиваюсь, прижимаясь лицом к лодочному борту. Рыбак пугается, что я сошел с ума, и пытается ободрить меня, говоря что-то и оглаживая загрубевшей ладонью по голове.
— Ну… тихо, тихо, пацан, сейчас приедем…
— Вы не понимаете! Я не хотел его отпускать! Но он был такой тяжелый…
— …ну, ты же здоровый мужик, ну…
— … он был такой тяжелый…
— … тихо, тихо… уже почти приехали…
— … такой тяжелый…
Неделю спустя я, похудевший и осунувшийся, стою на балконе. Длинные листья маминых амариллисов свисают далеко вперед, за стол, на котором стоят цветочные горшки, — целая роща амариллисов, и я прячусь за этими листьями. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из прохожих меня видел.
Сейчас раннее утро, и с недосягаемых вершин огромных тополей, где проживает воронья колония, несется хриплое надрывное карканье, громкое и надоедливое. Я машинально беру влажный комочек земли из горшка, чтобы запустить в ворон, но тут же кладу его обратно. Меня больше не тянет к привычному утреннему ритуалу, и я не проверяю ящик с дождевыми червями, не оцениваю свои рыболовные снасти, и уж тем более не перевешиваюсь через перила и не заглядываю в соседские окна — Рафика там теперь нет, а его родители смотрят на меня с ненавистью, считая, что во всем виноваты те, кто выжили.
Позади меня в балконном проеме тихо стоит мать. Она думает, что я не подозреваю о ее присутствии, и смотрит на меня. Я знаю, что она хочет поговорить со мной — просто так, ни о чем, но слов найти не может. Она побаивается тех перемен, которые произошли со мной после речной трагедии — я сам слышал, как она говорила отцу, что я вернулся постаревшим на много лет. Может, так оно и есть. Но сейчас я не хочу об этом думать, я просто смотрю на улицу, по которой уже ходят люди, — смотрю с балкона родного дома, в который мне посчастливилось вернуться.