— Квитанцию и сдачу вернёшь Илье. Хотя нет, сдачу можешь положить в вашу кассу. (Наверное, это Нэцкэ так шутил.) Она ведь у вас пустует, по-моему?
— Ну да. Вчера я отдал её Илье Юльевичу, а сегодня он перевёл её клиентам по «Вестерн Юниону».
— Х…ёвая у вас была касса, — констатировал Нэцкэ. — Несерьёзная касса. Мне пришлось доплачивать ещё полторы тысячи… Ладно, иди. Теряем время, нах.
Я поднял задницу с огромного кресла и открыл дверь. Я думал о том, что вот сейчас удалюсь от них на несколько метров и вздохну облегчённо. Потом богатым парнем войду в офис, из которого вышел бедным. Впаяю в глотку ещё напитка — на сей раз на целую фалангу, а то и на полторы. А потом закрою кабинет на ключ и стану пьяно приставать, наконец, к своей законной секретарше — я грезил именно об этом, когда сзади раздался повелительный оклик:
— Стой! Подожди.
Я остановился и начал медленно поворачиваться в сторону «сабурбана». Нэцкэ приоткрыл стекло и таращился куда-то в район моей задницы. Где-то под ложечкой закопошились неприятные черви — так бывает всегда, когда такие персонажи пялятся в район вашей задницы.
— Что это у тебя там? Торчит из кармана? Черви под ложечкой превратились в персонажей фильма про космических паразитов, высасывающих из внутренностей доноров всё человеческое. Перед глазами закрутились светящиеся колёса — из моего кармана могло торчать только одно: бумажки-полуфабрикаты, которые мы изготавливали утром для фальсификации факсов от Аннелис. И которые я, грешное мудило, забыл сбросить по дороге от Берты.
— Не знаю, — прозвучал мой голос откуда-то из другого мира. — По-моему, факс какой-то.
— Покажи, — потребовал Нэцкэ.
Я на автомате, в замедленных съёмках залез в карман и вытащил то, что торчало оттуда острым вощёным уголком. Отзвук логического мышления вещал голосом диктора Левитана, что это не может быть полуфабрикатом: мы делали их на ксерокопиях, не на факсовой бумаге. Свободными пальцами я нащупал стопку подделок: они лежали в том же самом кармане, защищенные чёрной хлопчатой бумагой (или из чего там шьются эти идиотские брюки) и невидимые для непрошеных глаз.
Я развернул факс у себя перед глазами. Мозг отказывался переваривать происходящее. Нам просто не могло так везти: это был донос, который Ваня Семенных состряпал на Чикатилу за пару недель до того момента — с того времени копия на память так и валялась у меня в кармане. Чик как раз что-то около недели назад говорил: когда всё это произойдёт, хорошо бы как-нибудь устроить так, чтобы хотя бы одного из нас уволили принудительно — групповой уход мог выглядеть подозрительно.
Нэцкэ прочитал донос с видом брезгливого профессора, оценивающего дипломную работу блатного студента-имбецила, пару раз задержался на интересных подробностях, хмыкнул (наверное, его рот впервые в жизни изобразил некое подобие улыбки) и протянул листочек обратно:
— Он что, действительно такой распи…дяй?
— Да нет… наверное, здесь кое-что преувеличено. — Я пожал плечами, дозируя степень неуверенности — её как раз было достаточно для того, чтобы понять: парень не хочет закладывать коллегу-раздолбая, но на самом деле тот действительно пашет из рук вон плохо.
Нэцкэ нажал на кнопку стеклоподъёмника. Махнул рукой и сказал через уже почти закрывшееся окно, наверняка бронированное:
— Всё ясно. Можешь сказать ему, чтобы шёл домой. Я изобразил попытку пресмыкнуться и испросить прощения для Чикатилы, но Андрюха уже отжимал сцепление, и всем было не до меня. «Сабурбан», взревев отпяленным в анус хищником, начал набирать обороты.
Я подождал, пока он скроется за изгибом подъездной аллейки, и зашагал в сторону набережной. В каком-то дворике я чиркнул зажигалкой и сжёг дотла всё, что оставалось у меня в кармане на память о подделке документов. В другом кармане туго пощёлкивали баксы. За вычетом двух тысяч трёхсот тринадцати, они все были нашими.
Ближе к вечеру Стриженов позвонил в офис и декадентским — не своим — голосом сообщил, что Чикатило может идти домой. Тон толстяка был извиняющимся — он был нашим, раздолбайским, он не хотел брать на место Чика какого-нибудь Ваню Семенных-2 или другого выхолощенного холуя, какими и так кишмя кишел офисный центр.
Потом Стриженов подумал и сказал, что мы с Илоной на сегодня тоже можем быть свободны — вчера мы задержались на работе допоздна, а сегодня все перенервничали и всё такое. «Бедный толстый парень, хороший толстый парень», — подумали мы синхронно, и нам даже взгрустнулось оттого, что больше мы его никогда не увидим. Что именно так вот происходит со всеми персонажами, которые проходят мимо нас по этой непонятной жизни.
Мы, однако, домой сваливать не спешили — мы добили оставшуюся в бутылке «Гжелку», и на голодные перенервничавшие желудки она легла совсем уж каким-то неподобающим образом. Мы открыли окно и выбрались на карниз, который подставлял себя солнцу и голубям на высоте шестнадцатого этажа ультрасовременного офисного центра, мы сидели на нём и заглатывали остатки, слушая взволнованные крики Илоны о том, что сейчас люди внизу начнут вызывать мусоров и спасателей. Что нас может сдуть ветром. Что она боится за нас, потому что в таком состоянии мы можем не удержать равновесия и полететь вниз.
— А что, — хмельно пошутил Чикатило, мотнув головой в сторону улицы внизу. — Мы же на апогее, за которым последует спад. Ты хоть понимаешь, что мы сейчас — в самом зените? Что лучше уже не будет?
Я тогда так же шутливо послал Чикатилу на х… и сказал, что вот теперь действительно пора заминать эти карнизные посиделки и вписываться обратно в офис. Потому что мы ведь думали совсем не так. Мы ждали этого дня целый год, если не больше… Только потом — спустя пару-тройку лет — я понял, что он хотел сказать. Чего он боялся тогда, сидя сержантской задницей на карнизе и свесив в город уставшие за тот день ноги.
Я всегда понимал его позже, потому что эти четыре года, которые он всю дорогу пытался заштриховать, стереть ластиком — эти четыре года всё же существовали, и двадцатилетняя Настя об этом знала, а я — большой и глупый — не хотел признавать. Это они, эти тысяча четыреста шестьдесят дней, нашёптывали тогда полупьяному Чикатиле, что всё, что вот оно и случилось — ожидание кайфа закончилось, а теперь должен начаться сам кайф. Который, скорее всего, не вставит.
Мы тогда не стали забираться обратно в окно — мы самым беспардонным образом послали Илону за новой бутылкой. Чикатило сказал: «Милая Илона, вот тебе две тысячи баксов, купи, пожалуйста, бутылку «Гжелки» и пару гамбургеров, а сдачу оставь себе».
После этого мы долго ещё сидели на этом самом карнизе, который был достаточно широким для того, чтобы не уронить с себя наши пьяные тела, и достаточно тёплым для того, чтобы мы не заработали простатит. Мы сидели на нём до тех пор, пока не начало темнеть, а гранит на такой высоте не охладился до температуры подтаявшей пиццы из летнеларёчного фриджа. Людям внизу было на нас плевать — они не поднимали головы вверх, а те, кто поднимал — те, может быть, крутили пальцами у висков или завидовали.
А потом мы оставили на стриженовском столе Бертину квитанцию и тринадцать долларов сдачи, выключили освещение и вышли вон, забыв запереть дверь на ключ. Да это, если честно, всегда было номинальным — воровство в офисах здесь исключалось, никому даже и в голову не пришло бы ломиться сюда после окончания рабочего дня.
Напоследок мы зашли в туалет, чтобы переодеться. Можно было сделать это, разумеется, и в офисе, но Чик сказал, что он хочет последний раз посидеть в запертой кабинке, впитать в себя напоследок позитив, ауру толчка и всего «Лауда-Тур» в целом. Прямо возле раковины, между лёгким дезиком-антиперспирантом и неуклюжим баллоном геля для бритья, стояла писулька, помещённая в стеклянную рамочку для памятных фото:
Уважаемые господа! Просим Вас проявлять уважение к соседям по Бизнес-Центру и не уносить парфюмерные принадлежности из мужской комнаты. В противном случае мы не сможем в дальнейшем обеспечивать Вас необходимыми средствами личной гигиены.
Чикатило вытащил из кармана маркер и написал крупными буквами прямо на зеркале: «Засуньте свои средства личной гигиены себе в анус». Это был не его стиль, но на большее в тот вечер он был не способен.