И опять сработала моя инфантильность, моя убогая привычка - избегать объяснений, окончательного выяснения отношений с кем бы то ни было, не расставлять точки над пресловутым i. Ну не спрашивает Анна Николаевна и чудненько, прекрасно. Кайф! Можно и не учить опять. Видимо, придумал я, Анна Николаевна тихо-мирно в конце полугодия выставит мне троячок (итоговые двойки в то время практически не выставляли, дабы не снизить процент успеваемости, не опарафиниться в районном соцсоревновании школ), а мне больше и не надо. Лафа!
Однажды на перемене кто-то из учителей оставил по раззявости классный журнал на столе. Мы тут же гурьбой навалились на Тимоху - он первым вцепился в запретный плод. И как же вытаращил я глаза, когда на "немецкой" странице вдруг узрел против своей фамилии три аккуратные двойки.
Дома, на мой трагический вопль: "Откуда?!" - муттер спокойно и сухо разъяснила:
- Я вижу, что ты не готовишь домашние задания, вот и ставлю двойки. Зачем же время терять - спрашивать, если ты не подготовлен?
Я взвыл. До Нового года оставалось меньше трёх недель... Половина моего теперешнего словарного запаса по немецкому языку - из тех дней. Я до полуночи корячился над учебником, кляня дурацкую принципиальность Анны Николаевны и почти не разговаривая с ней. Кое-как вымучил я три вполне законных фира, которые, совокупившись со злополучными двойками, родили итоговый потный драй за полугодие.
Нет, тяжёло, когда мать учительница, да ещё в твоем классе. Ох, тяжёло!..
И чтобы завершить с иноязычной темой: а ведь Анна Николаевна, уже выйдя на пенсию, самостоятельно освоила ещё и английский язык. Для чего? Чтобы, видите ли, в подлиннике читать любимого Шекспира.
Вот вам и истина - яблоко от яблони...
12
И вот я смею утверждать: Анна Николаевна Клушина как педагог (с греческого - веду, воспитываю дитя) была не из последних. Далеко не из последних.
Только в крайние два-три года перед пенсией нервные силы покинули ее, она всерьёз начала считать школу каторгой, приходила после уроков взвинченной, издёрганной, опустошённой, вымотанной, больной. Способствовала этому не только война с учениками-оболдуями, но и взаимонапряжение с иными коллегами и особенно с директором - Виктором Константиновичем Г.
Директорa в нашей школе менялись чуть не ежегодно, творилась какая-то директорская чехарда, но вот перед пенсией матери новосельский педколлектив возглавил этот самый товарищ Г. Человек он был тяжёлый, неприятный, деспотичный, самодурствующий.
На характер его влияла, конечно, и физическая ущербность - левую ногу у него заменял стукливый протез. Ходил директор с тростью, резко ударяя по полу искусственной конечностью, за что и получил уничижительное прозвище Рупь-двадцать. Когда он шествовал по школьному коридору, сперва звучно и коротко стукая протезом, затем бесшумно и замедленно переставляя-подтягивая здоровую ногу, обязательно среди пацанов в такт его походке шелестело на удар протеза - "Рупь!", на второй шаг - "Два-а-адцать!" Рупь-два-а-адцать, рупь-два-а-адцать...
По легенде полагалось считать - дерик наш ногу потерял на войне, чему вроде бы свидетельствовали две-три медальки, позвякивающие в праздники на пиджаке Виктора Константиновича Г. Однако ж, народная молва упорно связывала инвалидность директора школы с прежней губительной его страстью: мол, отморозил он конечность по пьянке, отрубившись в зимней заснеженной подворотне....
Где тут правда, а где ложь - осталось в тёмных анналах истории, но то, что товарищ Г. был одноног - факт; и что он был запойным алкашом - тоже неопровержимая истина. Я самолично, ещё будучи в начальных классах, видел своими собственными глазами, как Виктор Константинович Г. средь белого летнего дня дрых, вывалившись из своей трёхколесной инвалидки, не дотарахтев до дому.
И вот этот человек вылечился, взял себя цепко в руки и уже через несколько лет, полностью реабилитировавшись в глазах роновского начальства, снова получил директорскую корону (которую было навсегда потерял) и вновь начал править государством с населением в пятьдесят учителей и тысяча двести учащихся. Это и была вторая определяющая основа его мрачного характера прежний алкоголизм, потаённый стыд, настоятельная потребность заглушить в памяти людей своё позорное прошлое, расшатанная пьянством нервная система, постоянная боязнь нового срыва.
Самодурство Виктора Константиновича Г. воистину границ не знало. То он встанет утром на пороге школы с линейкой и начнёт заворачивать каждого старшеклассника с причёской длиннее вершка и каждую ученицу, открывшую свои розовые или бледные коленки больше чем на десять сантиметров. То он весь вечер дежурит в Доме культуры, самолично не пущая в зрительный зал школьников на бушевавшего тогда по экранам "Фантомаса"...
Мы, ученики, дерика не любили, не уважали, но - боялись. Надо полагать, особо нежных чувств не вызывал директор и со стороны учителей. Тем более не могла миндальничать с ним наша Анна Николаевна, которая вообще патологически не умела ладить с начальством. Её губила болезнь всех порядочных людейнедержание правды. Уж таких индивидов хлебом не корми, дай только правду-матку в лицо выплеснуть любому сатрапу, а там - хоть на эшафот. Анна Николаевна и рубила эту самую правду-матку на педсоветах и просто в учительской, высказывалась на свою голову о том и о сём: мол, линейкой мерить чубы взрослым парням и отправлять их, к их же радости, вместо урока в парикмахерскую - не весьма умно и антипедагогично...
Представляю, как поигрывал желваками и слепливал в суровую ниточку губы Виктор Константинович Г., слушая подобные комментарии к своим директорским непререкаемым действиям.
Я раз воочию, вернее - лопаточно, испытал на самом себе степень любви товарища Г. к моей матери. То есть, опять же, как и в случае с Тамарой Сергеевной, - своими собственными лопатками я это испытал и прочувствовал.
Уж прозвенел безжалостный звонок на занятия. Я не успел досмолить за углом школы сигарету, прислюнил бычок, сунул в карман и помчался на третий этаж. Навстречу, со второго, от своего кабинета, вывернулся на лестницу Рупь-двадцать. Я не успел затормозить, ретироваться и на авось скользнул мимо него: может, чёрт хромой, не прилипнет? Но он железным голосом рявкнул, осадил меня:
- Клушин, стоять! Курил?
Я лишь пожал плечами: зажевать сосновыми иголками или лавровым листиком я в спешке не успел, благоухал табачищем на километр - чего ж вилять?
- Иди за мной.
Он повернулся и, нимало не сомневаясь в моей покорности, застучал протезом и клюкой к своему кабинету. Я вынул чинарик из кармана, отшвырнул его, к радости какого-нибудь опоздавшего пятиклашки, на лестницу и, как кролик на удава, потащился вслед. В директорском кабинете - узком и длинном - дерик поставил меня к стенке и начал молча ходить туда-сюда мимо моего носа, молчанием своим нагнетая обстановку. Я чувствовал взбудораженными нервами, как директор закипает, подстёгивает себя, уплотняет пар в котле, и взрыв вот-вот грянет.
И -- точно, Г., затормозив перед моим носом, проколол-пригвоздил меня буравчатым взглядом к стене и принялся для затравки мерно поносить, обзывать и смешивать с грязью:
- Негодяй. Подлец. Из отличника скатился в троечники. И теперь ещё курить начал? Кто позволил, сволочь?!
Он сорвался, сверкнул из-под косматых бровей ненавистью, пустил пузырь слюны изо рта, сгрёб меня стальными пальцами безногого калеки за лацканы пиджака, зверски долбанул о деревянную панель стены раз, другой...
- Ты почему над матерью издеваешься, а? Когда кончишь позорить уважаемую всеми Анну Николаевну? Мерз-з-завец!..
Я перестал что-либо соображать. Я знал об их взаимной с Анной Николаевной неприязни, поэтому хриплые его возгласы звучали дико, карнавально, шизоидно. Да и больно не в шутку было - бедные мои отроческие лопатки онемели. Я чуял, подспудно понимал - гад этот колошматит меня именно из ненависти к моей матери. И опять я, не выдержав накала сцены, постыдно развёл сырость, захлюпал -- второй уже раз платил я за свою близкую родственность с Анной Николаевной Клушиной собственными нежными лопатками и позорными подростковыми слезами.