Впрочем, я оглаживаю свою сыновью совесть, пытаюсь оправдаться и посему теряю нить воспоминаний, скачу по временам и по эпохам, словно ужаленный телёнок по степи.
Итак, что же могу нарисовать я в воображении из прошлой жизни моих близких предков, моей родовы? Как могу представить их быт, их повседневность, их живые лики, фигуры, весь окружающий их тогда мир? Кое-что всё же запало в память из воспоминательных рассказов матери.
Конечно, я мог бы сейчас набрать побольше красок на палитру и попытаться набросать-намалевать беллетристическое полотно в духе тех наших романистов-эпиков, кои любят живописать историю страны через историю одной семьи. И каким же тулупно-корявым, псевдокряжистым, якобы исконно русским языком написаны эти пухлые повествования, особливо первые тома, где речь идёт о прадедах и дедах. Куда там Лескову-Стебницкому, Мельникову-Печерскому или Мамину-Сибиряку!
Да что язык. Какую замечательную силищу воображения являют в своих эпопеях наши Герои Соцреалистического Труда, обличая затхлость прежней, дооктябрьской жизни. И мерцание лампадки вам опишут, и шорох прусаков под висящими на стене пожёлтевшими (непременно - пожёлтевшими и непременно выцветшими) фотографиями. И даже запах тележной мази, дёгтя и сальной свечи обоняют наши романисты и смачно суют в эти запахи читателя носом: на, нюхни, милай, нашей постыдной кондовой старины...
Думаю, читателю надо больше доверять и относиться к нему уважительнее. Надеюсь, читателю не так уж трудно без выдуманных подробных описаний представить себе зажиточный забайкальский городок Нерчинск конца прошлого века. Город купцов, золотопромышленников, ремесленников и ссыльных политкаторжан. Между прочим, городок сей и вырос из острога, а затем почти два века был и вовсе столицей Нерчинской каторги, в тюрьмах и рудниках которой побывали и декабристы, и народники, и социал-демократы - бунтовщики всех мастей.
На одной из улиц Нерчинска высился солидный дом, большой дом - в двенадцать комнат. При доме - просторный двор с надворными постройками и погребами, обширный и роскошный по сибирским меркам сад. Живность при усадьбе держалась: десять коров, свиньи, гуси, куры. Но самое главное и ценное: три выездные тройки - вороных коней, чубарых и гнедых; да плюс два рысака для повседневной "американки" - легкого шарабана на двух колесах. И ещё имелась заимка верстах в пятнадцати от Нерчинска, где выращивали рожь, овес, гречиху...
Так жил мой прадед Николай Иннокентьевич Клушин. Праведными или неправедными путями нажил он сей достаток - не ведаю и ведать не хочу. Вернее, я знаю только, что в наши дни и при наших нынешних условиях честному человеку труднёхонько обеспечить достойно себя и своих близких домочадцев, в те времена работящие, трезвые и неглупые люди, как правило, жили по-людски, в нищете не прозябали.
Народили Николай Иннокентьевич с супружницей. Верой Ивановной, трёх дочерей да сына. Дщерей рожали тогда для того лишь, дабы выдать их удачно замуж. Предприятие сие Николаю Иннокентьевичу и жене его благополучно удалось: Авдотью, старшую дочь, сосватал у них бывший офицер царской гвардии - красавец и богач. Татьяну выдали за директора городской почты чиновника уважаемого, представительного. Мария же вышла осьмнадцати лет за сына местного миллионера-золотопромышленника. Ничего удивительного в таком благополучном устройстве дочерей Клушиных не было и нет - все три славились пригожестью, умом и послушанием.
Пригожим, благолепным и почтительным рос и сын Николай, то есть - дед мой, Николай Николаевич Клушин. Отец его, видя в единственном отпрыске все свои упования на продолжение фамильного дела, сызмальства держал его в ежовых рукавицах, муштровал и учил-воспитывал. По этой воспитательной программе Николай, достигнув юношеских лет, попал в богатый магазин купца Зибельмана приказчиком. Опытный торговец еврей, о толщине бумажника которого порхали по городу самые невероятные слухи, учил Николая всем тонкостям взаимоотношений с деньгами. Учёба продвигалась споро, как вдруг возникли непредвиденные взаимоотношения у юного приказчика с Рахилью - востроглазой, обжигающей бесстыдством и темпераментом единственной наследницей хозяина. Николай Клушин вспыхнул, потерял голову, бухнул шапку оземь и заявил: "Женюсь!"
Моисей Абрамыч Зибельман, вероятно, был и не прочь заполучить в зятья такого делового и обеспеченного парня, но Николай Иннокентьевич Клушин, со своей стороны, встал на дыбы: "Что-о-о? На жидовке пархатой жениться? Да я тебя лучше удавлю, христопродавец ты поганый!"
Николай Иннокентьевич националистом, шовинистом или юдофобом, естественно, не был, но, как и большинство коренных русских сибиряков, воспитывался в строгой вере, понятия определенные имел и преступить их считал за святотатство.
Гнев батюшки имел для Николая реальное воплощение: через весьма короткое время он оказался мужем дотоле совсем не знакомой ему Софьи Павловны Сажиной, дочери зажиточного справного крестьянина из подгородного села Кулаково - таких крестьян потом новые хозяева страны обзовут именно "кулаками" и начнут безжалостно истреблять. Вопреки логике и здравому течению событий, брак Николая и Софьи оказался наисчастливейшим. Николай быстро забыл масленоглазую горячую Рахиль и влюбился без памяти в свою молодую жену. Да и то! Девушка того стоила: умна, мила, ласкова, а уж хозяюшкой оказалась - на все руки. И, как я уже упоминал, плодом, а вернее плодами их согласной супружеской любви явились семь здоровых сыновей и умница дочь.
Тут можно было бы расписать поярче, поколоритнее, как жили-поживали расчудесно Клушины почти двадцать дет - пока мир не свихнулся с ума. Представить только себе, как проходили в семье большие праздники - Рождество Христово, Масленица, Пасха... Софья Павловна накрывала в большом зале столы - а уж мастерством готовить-жарить-парить она славилась. И собиралась вся родова: Николай Иннокентьевич с супругой, дочери с мужьями и детьми (в каждой семье не менее трёх ребят), и у Николая Николаевича с Софьей Павловной подрастали один за другим сыновья. Человек тридцать - меньше за стол не садились. Да и в будни Софье Павловне с кухаркой приходилось готовить каждодневно едоков на пятнадцать, благо, стряпать тогда было из чего. Короче говоря, от одиночества в такой семье не заскучаешь. Добавлю ещё штрих: почти всё Клушины играли на музыкальных инструментах и в праздники устраивали настоящий домашний концерт - в оркестре звучали гитары, балалайки, гармонь...
Жили Клушины до революции, как принято говорить, на широкую ногу. Николай Николаевич служил инспектором по отводу участков на золотых приисках. Много мотался по забайкальской глухомани, выкладывался, но зато и доходы имел солидные, достаток в доме отца приумножал. Когда пожарище революции докатилось до Нерчинска, когда власть в Забайкалье захапали "великие голодранцы" и обитатели местных острогов, дом Клушиных среди прочих крепких домов осел очень быстро, накренился и начал разваливаться. Николай Николаевич тут же потерял службу - заметался, засуетился, начал цепляться за то, другое, пятое, десятое. Однако ж, ему не везло.
Когда семья начала бедствовать уже всерьёз, Николай Николаевич решил выскочить из затруднений вот таким макаром: наскрёб последние деньжонки по сусекам, продал что оставалось ещё ценного из барахла, подзанял у друзей сложился изрядный по тем временам капиталец. У каких-то не местных барышников дед мой закупил оптом большую партию крупитчатой муки - самого, как уверили его продавцы-дельцы, наивысшего качества. В летней кухне, выходящей торцом на улицу, Клушины прорубили вход, приладили вывеску "Русский чай" и приготовились встречать гостей-посетителей.
Дело поначалу пошло. Софья Павловна с Верой Ивановной стряпали чудные шаньги, крендели, пирожки; сыновья - кто мог, по очереди сноровисто топили печь, замешивали тесто, раздували самовары. Николай Николаевич руки потирал в предвкушении, что худо-бедно, а проживут трудные времена, выдюжат. О чем тому тужить, кому есть чем жить? Как вдруг всё рухнуло: на третьем мешке "Русский чай" приказал долго жить - во всех остальных мешках вместо высшесортной крупчатки обнаружилась под верхним белым слоем какая-то мерзкая смесь из отрубей, пыли и отходов ржи...