Кажется, нам и вправду больше ничего не остается, кроме как ответить на это жалкое послание, которое в самом деле можно расценивать лишь как выклянчивание денег или какой-либо другой помощи. Было время, когда Свен мог взять ответственность на себя, но оно давно прошло. Нет, он останется в своем рыбацком поселке, где будет писать большие, яркие, солнечные полотна, насмехаться над странной американской девочкой, заботящейся о нем в его болезни, выпивать в компании своих друзей-художников и слать редкие письма мне. Совсем недавно брат сообщил, что солнце и морской воздух, вместе с вниманием Грейс к его нуждам, сотворили чудо с его здоровьем и что в конце сентября он надеется посетить нас еще раз. Но даже если Свен и приедет в Копенгаген, я уверена, он никогда не признает ребенка Ловисе своим.
Четверг, 9 августа.
После двух ночей беспокойного сна, поднявшись с постели этим утром, я объявила Виктору о том, что собираюсь отправиться к живущему на другом конце города портному — заплатить за починку нашей зимней одежды. С собой у меня было письмо, которое Свен написал Виктору прошлой весной, рекомендуя Ловисе как натурщицу и указывая адрес ее местожительства. В том районе города здания тесно лепятся друг к другу, предоставляя большое количество квартир для рабочих и их семей. Мне пришлось прокладывать себе путь через лабиринт переулков и дворов, увешанных бельевыми веревками и затененных высокими стенами, из-за чего небо здесь видно лишь рваными кусками. На узкой улочке мне встретился спотыкающийся пьянчужка. Заметив меня, он приветственно поднял шляпу, но я проигнорировала его и поспешила мимо.
Стоя во дворе дома, в котором надеялась ее найти, я посмотрела вверх на расположенные друг над другом ряды окон и почувствовала головокружение. Честно говоря, я особенно не задумывалась над тем, зачем явилась сюда. И не принесла деньги. Мне в голову пришла полусформировавшаяся идея заявить права на ребенка и забрать его. Конечно, отнести младенца домой к Виктору было нельзя, но я могла попробовать жить и содержать нас двоих самостоятельно. Мне пришлось бы отказаться от своей сокровенной мечты, но я убеждала себя в том, что как только возьму ребенка Свена на руки, заботиться о нем и любить его покажется единственным возможным решением.
В этот момент мимо меня со всех ног пронеслась группа мальчишек. Некоторые из них тащили мешки из грубой ткани, топырящиеся и явно тяжелые. Добежав до угла, где сходились две стены, мальчики присели и подняли вверх палки, готовясь ударить по чему-то, скрытому тенью. Последний из мальчишек, в кепке слишком большой для него и в куртке слишком для него маленькой, широко мне улыбался, пока другие засовывали в мешок, который он держал открытым, что-то темное и бесформенное. Прежде чем они успели заметить хорошо одетую даму, входящую в многоквартирный дом, — зрелище для них непривычное, — я повернулась и скрылась за дверью.
В газовом освещении лестницы я почти ничего не видела и надеялась лишь, что к настоящему времени мальчишки истребили местную популяцию крыс до последней особи, получив за каждую голову щедрое вознаграждение от городских властей. Руководствуясь больше интуицией, чем зрением, я пробиралась к двери, у которой Виктор, должно быть, остановился несколькими месяцами ранее, несомненно с брезгливостью замешкавшись, прежде чем переступить границу, отделявшую его комфортную жизнь от жалкого существования обитателей этого места. Приготовившись услышать плач ребенка, которого вскоре намеревалась убаюкать в своих руках, я постучала в дверь. И снова меня посетила мысль о матери. Я всегда представляла ее красивой молодой женщиной, которая пала, лишилась всего и встретила свой конец в комнате, подобной той, что ждала меня по другую сторону этой двери.
Какая-то женщина — не Ловисе — открыла на мой стук, и я увидела внутри трех мальчиков. Они сидели на соломенном тюфяке и ели куски хлеба, смазанные жиром; и сами они были перемазаны этим жиром, отчего их красные лица блестели в тусклом свете. Женщина была высокой и мрачной, старше Ловисе. Такую уже ничто не могло удивить, даже мое появление у нее на пороге. Я показала письмо, которое получила, но выражение ее лица не изменилось. Либо она и без того обо всем знала, либо не умела читать. Не дожидаясь каких-либо моих объяснений и не поздоровавшись, женщина заговорила. Ее голос оказался ниже, чем я ожидала; глубокий и звучный — таким поют возвышенные церковные гимны. Однако произнесенные ею слова были отнюдь не возвышенными.
— Если вы по поводу ребеночка, так он умер позавчера, пробыл всего три дня в этом мире, — сказала она. — Ловисе там.
Женщина указала в глубину комнаты, где виднелась небольшая ниша. Я молча направилась туда. Двое мальчишек пялились на меня, поднеся хлеб ко ртам. В их глазах теплился вялый интерес. Третий, в котором я узнала посыльного, доставившего мне записку, хмуро уставился вниз на зажатый у него в кулаке кусок серого хлеба.
Я ожидала найти Ловисе лежащей на кровати или тюфяке, но она с прямой спиной сидела на деревянном стуле, вперившись в стену перед собой. Девушка никак не отреагировала на мое появление. Я понятия не имела, что делать. Младенец умер, и его уже похоронили. Принимая решение прийти сюда, я и мысли не допускала о вероятности подобного исхода. Я подошла к Ловисе ближе и увидела, что под грубой сорочкой ее груди, набухшие и воспаленные из-за ненужного молока, налились до размеров дынь. Глядя на них, я почувствовала слабую тупую боль, распространявшуюся от подмышек к моей собственной груди. Ловисе посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взгляде не было просьбы о помощи. Вместо этого я увидела там вызов и отчаяние, и хотя можно убеждать себя в чем угодно, я знаю: мой следующий поступок был продиктован отнюдь не благотворительными побуждениями.
Я возвратилась в большую комнату и решительно обратилась к старшей женщине, которая явно состояла с Ловисе в родстве, хотя трудно сказать, в каком именно.
— Скажите ей, что я жду во дворе. Она должна одеться и пойти со мной. Для нее есть работа.
Казалось, все в этой комнате онемели, и на какое-то мгновение я их возненавидела, особенно детей, с этими блестящими щеками и тупо вытаращенными глазами.
— Работа! — повторила я. — Пусть оденется и возьмет с собой личные вещи.
Не взглянув больше на Ловисе, я вышла из комнаты, пропитанной вонью немытых тел и прогорклого жира. Мне не терпелось оказаться на улице, где была надежда хоть на какой-нибудь ветерок.
Я не знала, согласится ли она, но широкая фигура Ловисе вскоре показалась в дверях. В руках девушка несла узелок с личными вещами, а ее голова была покрыта шалью, хотя на улице стояла теплая летняя погода. Ни я, ни Ловисе не обмолвились друг с другом ни словом. Когда мы наконец вышли из ее района, я, по-прежнему с ней не разговаривая, купила два трамвайных билета. Мы расположились в вагоне с электрическим освещением, и он повез нас к проспекту, на котором возвышался роскошный особняк Шёнхайдеров. Трудно себе представить более разительный контраст, чем между жилищными условиями дыры, которую Ловисе только что покинула, и домом, где она будет проживать отныне. Выражение ее лица на всем протяжении пути не утрачивало безразличия.
— Фру Шёнхайдер нет дома, но мадам может подождать, если желает, — проговорила горничная, управляющая остальным персоналом Шёнхайдеров на правах старшей прислуги.
На ней был гофрированный накрахмаленный фартук, в ушах скромные, плохо начищенные серебряные серьги. Своим высокомерием и стремлением утвердить положение, которое было достигнуто тяжелым трудом и всяческими добродетелями, а не являлось привилегией рождения, эта женщина походила на фру Моерх из дома моего детства. Мне даже пришлось напомнить себе о том, что я пришла как подруга хозяйки дома, а не как смиренная просительница.
— Я привела эту молодую женщину работать прислугой и кормилицей, — сказала я и бросила многозначительный взгляд на одетую в простую черную одежду кухарку, которая сразу меня поняла и принялась критически осматривать лицо и фигуру новенькой. — Ее зовут Ловисе Хансен.