— Мальчики, дядя Сюрейя опять требует ликера, — сказал он. — Пусть кто-то из вас сходит в лавку Алааддина и купит ликер — мятный и клубничный.
Раньше в нашем доме существовала традиция на праздники угощать мятным и клубничным ликером, который подавали в хрустальных стаканах на серебряном подносе, но в те годы мама запретила это делать, потому что отцу пить было вредно, а он иногда перебирал лишнего. Помню даже, как двумя годами ранее, таким же праздничным утром, когда дядя Сюрейя не менее настойчиво требовал налить ему ликера, мать, чтобы не допустить скандала, заявила: «Разве мусульманам можно пить алкоголь во время религиозных праздников?» И тогда наш чрезмерно светский дядя, ярый сторонник Ататюрка, вступил с ней в нескончаемый спор об исламе и цивилизованности, Европе и Республике.
— Так кто из вас пойдет? — Из пачки новеньких, хрустящих десятилировых купюр, специально взятой в банке к празднику, чтобы раздавать подходившим почтительно поцеловать ему руку детям, привратникам и сторожам, отец вытащил одну бумажку.
— Пусть Кемаль идет! — предложил брат.
— Пусть Осман идет! — отозвался я.
— Давай иди-ка ты, — посмотрел на меня отец. — Да, и не говори матери, куда отправляешься!
Выходя из дома, я заметил двенадцатилетнюю Фюсун с тонкими, как тростинки, ножками, в аккуратном платьице.
— Пойдем со мной в магазин.
Ничто в ней не привлекало внимания, кроме бантов из белоснежной капроновой ленты, похожих на бабочек, в ее блестящих косичках. Обычные вопросы, заданные мной той маленькой девочке в лифте, Фюсун воспроизвела через шесть лет: в каком ты классе? («в шестом!»); в какую школу ходишь? («в женский лицей Нишанташи!»); кем хочешь стать? (Молчание.)
Мы прошли несколько шагов по холоду, как вдруг я заметил, что на соседнем с нашим домом пустыре, под маленькой липой, будут резать барана и уже собралась толпа зрителей. Сейчас я, конечно, никогда бы не повел маленькую девочку смотреть на это. Но тогда... Тогда, ни о чем не задумываясь, направился прямиком туда.
На земле лежал принесенный нашим привратником Саимом-зфенди и поваром Бекри-эфенди баран со связанными ногами, выкрашенными хной. Рядом, в переднике и с огромным ножом, стоял мясник. Баран все время вырывался, и мяснику никак не удавалось выполнить свою миссию. Наконец у привратника с поваром получилось крепко прижать бедное животное к земле. Тогда мясник, грубо взяв барана за добродушную мордочку, повернул его голову в сторону и резко вонзил ему в горло длинный нож. Воцарилась тишина. «Аилах велик! Аллах всемогущ!» — громко провозгласил мясник. Быстро двигая ножом, он разрезал белое горло барана. Едва он вынул нож, как хлынула густая, ярко-красная кровь. Баран бился в предсмертной судороге. Все застыли. Внезапно в голых ветках липы завыл жуткий ветер. Наконец мясник отрезал баранью голову, а кровь вылил в заранее вырытую яму.
Я увидел скривившихся в сторонке любопытных мальчишек, нашего водителя Четина-эфенди, какого-то старика, возносившего молитву. Фюсун, затаив дыхание, вцепилась мне в рукав пиджака. Баран еще бился, но то была уже агония. Вытиравшего о фартук нож мясника звали Казымом, лавка его располагалась неподалеку от полицейского участка, но я его не узнал. Когда мы встретились взглядами с поваром Бекри, стало понятно, что зарезали нашего барана, которого купили накануне праздника и неделю держали на привязи в саду.
— Пойдем отсюда, — сказал я Фюсун.
Ни слова не говоря, мы зашагали прочь по улице. От чего мне стало не по себе — от того ли, что по моей вине маленькая девочка оказалась свидетелем такой сцены? Я ощущал вину, но причину ее понять не мог.
Мои родители не были религиозны. Не припомню, чтобы кто-то из них когда-либо совершал намаз или постился. Как многие люди, взрослевшие в первые годы Республики, они не пренебрегали религией, просто не придавали ей особого значения, объясняя это безразличие любовью к реформам Ататюрка и стремлением к светскому образу жизни. Несмотря на это, в семьях многих обитателей Нишанташи, подобно нашей, на Праздник жервоприношения резали барана, а мясо раздавали беднякам, как того требовала традиция. Родители сами, конечно, никогда этим не занимались, да и раздачу мяса с требухой поручали прислуге. Я тоже всегда держался в стороне от церемонии заклания, множество лет утром праздничного дня совершавшейся на пустыре рядом с домом.
Мы молча шли с Фюсун к лавке Алааддина. Перед мечетью Тешвикие задул пронизывающий ветер, и мое беспокойство почему-то переросло в страх.
— Ты очень испугалась? — Я внимательно посмотрел на нее. — Не надо было нам останавливаться, чтобы не видеть...
— Бедный барашек... —только и проговорила она.
— А ты знаешь, зачем режут барана?
— Когда-нибудь, когда мы будем на пути к раю, этот барашек проведет нас по мосту Сырат
Так объясняли причину мусульманского жертвоприношения дети либо неграмотные.
— Начинается эта история не так, — сказал я, словно учитель детям в школе. — Знаешь начало?
— Нет.
— У пророка Ибрагима не было детей. Он долго молился Аллаху: «О великий Творец, ниспошли мне сына, и я сделаю все, что ты повелишь мне». В конце концов Аллах принял его молитвы, и однажды у Ибрагима родился сын Измаил. Ибрагим был несказанно счастлив. Он очень любил сына, не мог наглядеться на него и каждый день возносил хвалы Аллаху. А однажды ночью Аллах явился ему во сне и сказал: «Повелеваю тебе принести своего сына мне в жертву».
— Зачем он это сказал?
— Сначала дослушай... Пророк Ибрагим повиновался Аллаху. Он вытащил острый нож и собирался уже вонзить его сыну в горло... Как вдруг на месте сына появился баран.
— Почему?
— Аллах пожалел пророка Ибрагима и послал ему барана, чтобы он зарезал его вместо любимого сына. Потому что Аллах увидел, что Ибрагим послушен ему.
— Если бы Аллах не послал барана, Ибрагим бы и в самом деле зарезал сына?
— Зарезал бы, — голос мой внезапно ослаб. —Аллах был уверен, что Ибрагим зарезал бы сына, и, чтобы не расстраивать его, послал ему барана.
Я волновался, потому что видел — мои попытки толково рассказать двенадцатилетней девочке об отце, попытавшемся убить собственного сына, успехом не увенчались. Волнение мое постепенно перерастало в отчаяние.
Лавка Алааддина оказалась заперта.
— Пойдем в магазин на площади! — предложил я. Мы дошли до Нишанташи. Там на перекрестке
имелась табачная лавка «У Нуреттина», но и она была закрыта. Пришлось повернуть обратно. Пока мы возвращались, я придумал толкование истории о пророке Ибрагиме, которое бы устроило Фюсун.
— Послушай. Сначала пророк Ибрагим, конечно, не знал, что на месте сына появится баран. — начал я. — Но он так сильно верил в Аллаха и так сильно его любил, что увереннее сомневался: Аллах не причинит ему зла. Когда мы сильно любим кого-то и отдаем ему самое дорогое, что у нас есть, мы ведь знаем, что от этого человека нам не будет никакого зла. Это и есть жертва. Ты кого больше всего любишь на свете?
— Маму и папу...
Рядом с домом мы встретили водителя Четина.
— Четин-эфенди, отец попросил купить ликер, — сказал я. — В Нишанташи магазины закрыты, отвези нас на Таксим. А потом, как знать, еще немного покатаемся.
— Мне тоже можно, да? — обрадовалась Фюсун.
Мы сели с ней на заднее сиденье отцовского вишневого «шевроле» 56-й модели. Четин-эфенди повел машину по ухабистым стамбульским улицам, вымощенным плиткой. Фюсун смотрела в окно. Проехав через район Мачка, мы спустились к Долмабахче. Улицы были пустынны, не считая нескольких одиноких празднично одетых пешеходов. Проехав мимо стадиона Долмабахче, мы опять увидели людей, наблюдавших, как режут барана.
— Четин-эфенеди, ради Аллаха, объясни ребенку, зачем мусульмане приносят в жертву барана. У меня не получается.
— Что вы, что вы, Кемаль-бей!—смущенно улыбнулся шофер. Но, не устояв перед удовольствием похвастаться, что он набожнее нас, все же заговорил: — Мы жертвуем Всемогущему барана, чтобы показать, что мы любим его так же, как пророк Ибрагим... Жертва означает, что мы готовы пожертвовать Аллаху самое дорогое. Мы, маленькая ханым, так любим Аллаха, что отдаем ему самое-самое любимое. И не ждем ничего в ответ.
— То есть за жертву попасть в рай не получится? — схитрил я.