Неспешно рассчитавшись, выходила дама палкой вперед — алюминиевой палкой с резиновым набалдашником и удобным, с мягкой прокладкой, упором для предплечья.
Сказать «со следами былой красоты», было бы, пожалуй, преждевременно; пусть возраст, но дама была привлекательна. Большие, слегка навыкате глаза, романтически-синие, а в краткой улыбке благодарности, которую она дарила счастливому стражу, было нечто от той высшей, и я бы даже сказал единственно западной цивилизации, которую мне пришлось покинуть (ибо в своей конечной, квинтэссенциальной взвеси Запад — это только, единственно и исключительно Париж.
Dixit!).
Неизменно хорошо одета. И не в местном бюргерско-баварском смысле, а опять-таки в элегантно-парижском — даже когда на ней был только темно-синий плащ с погончиками и хлястиком, брюки и сапоги. Не без тенденции к плотности, но держащая себя в форме дама, которая могла поломаться где-нибудь на лыжах в Альпах.
Глядя ей вслед, всецело допускал.
Но время шло, а переломы не срастались, и церемония высаживания повторялась — палкой вперед.
Во время одной из них, подходя с улицы к проему входа, я замедлил шаги, чтобы предоставить даме все необходимое пространство и в который раз задал себе вопрос: кто посадил у входа на «Свободу» эти якобы ностальгические березки? Не иначе, как американцы. Кто же еще? В тщетной попытке угодить русской душе…
— В чем-в чем, а в геронтофилии тебя бы я не заподозрил, — сказал нагнавший меня в этот момент Наум. — Нет-нет, — спохватился он в ответ на взгляд, — Летиция, конечно, факэбл. Но на пределе. Как у вас в Париже говорят? А ля лимит?
— Летиция зовут?
— Заранее знаю, что ты скажешь… Да! Как героиню «Искателей приключений». Боже, как любил я Шимкус!..
— Кто же не любил… Француженка?
— Белогвардейская. Доца первой волны.
— А здесь кем?
— Да мелкая сошка в Русской службе. Кстати сказать, old flame[3]и.о. их главного редактора.
И.о. я знал и удивился несовместностью с ним этой дамы:
— Имеешь в виду Поленова?
— Доколенова, ага…
Впервые я проявил к кому-то интерес. Мы были погружены тогда в Союз Советских, как в самих себя. Всецело, как уходят в астральный полет, или в ТМ — трансцендентальную медитацию. Теоретически я сознавал, что нахожусь в уникальном месте, где людей неинтересных нет по определению, что подтверждала и советская пропаганда: изменники, предатели, пособники… Но ни эти люди, ни их увлекательные судьбы, ни то, что творилось у нас под носом, нас не занимало; меня же еще меньше, чем коллегу Наума, который поневоле находился «в теме». Его предприимчивая Рита пыталась создать свой бизнес, независимое машбюро для обслуживания нарастающих потребностей Русской службы в распечатках магнитных лент. Через Риту и приходили вести «сверху», с первого этажа, где как раз в тот момент происходила очередная буря в пресловутой «банке»: вновь падало американское начальство, чем никого не удивишь. Только на этот раз по причине сверх-скандальной, какой явились вышедшие в мировую прессу предположения в потворстве антисемитизму. Мне самому, как бывшему парижанину, пришлось давать интервью присланному к нам для расследования корреспонденту французской «Монд», и чувствовал я себя при этом нелегко.
Буквально накануне я оказался очевидцем весьма сомнительной выходки со стороны одного из наших коллег, аналитиков старшего поколения и ветеранов войны, познавших ее с обеих тоталитарных сторон. Этот человек по фамилии Гужев занимался Советской Армией, кадровый состав которой знал поименно, начиная чуть ли не с младших лейтенантов. Собственноручно вел картотеку в длинных деревянных ящичках. Надев старомодные очки, день начинал свой с проработки «Красной Звезды». Периодически в наш общий кабинет (из которого я вскоре съехал напротив), являлся его сослуживец по РОА, но, видимо, младше чином; раскладывал свое хозяйство и стриг господина аналитика под бокс — не механической машинкой, а ручной. Должно быть, было больно, не могло не быть. Но Гужев все терпел. Сидел при этом на стуле, вынесенном в проход между столами. Окутанный простыней, небрежно заткнутой под ворот. Полевой парикмахер пытал его не молча, а с шутками и прибаутками а ля Василий Тёркин, но Гужев молчал. Не реагировал даже лицом. Злые языки (как будто они бывают добрые) приписывали нашему с Наумом коллеге хобби более чем странное. Якобы по ночам он с сыновьями, произведенными и выращенными уже в Западной Германии, выходит в Английский парк охотиться на приверженцев однополого секса. Такой, мол, фамильный подряд. Семейная айнзацгруппа, вооруженная баварскими охотничьими ножами: берешься за шерстяную ножку с копытцем. Но что конкретно они делали, выходя, в соответствии с нравственным кодексом Рейха, «на пидарасов»? Просто разгоняли, разнимая, в случае обнаружения контакта? холодным оружием потрясая для убедительности? Потому что вряд ли убивали. Я бы обратил внимание. В трамвае просматривал локальную жёлтую прессу: сообщений о подобных — малозатейливых — бруталитетах не было. И я всё эти сплетни делил более, чем надвое, пока однажды перед концом рабочего дня ко мне вдруг в полном ужасе не вбежал Наум с «Литературной газетой», распластанной на груди, и я, вскочив навстречу ему из-за машинки, оказался лицом к лицу со стариком. Подсвеченный люминесцентным светом коридора, Гужев, собравшись воедино, наступал по пятам беглеца, шипя при этом: «Кыш… кыш-ш-ш… унтерменьш-ши…» Образ противника коллега наш малоразличал, переключившись сразу на меня. Свинцовые глазки неподвижны, физиономия с налипшим чубчиком сжата, как третий кулак, весь налит недоброй силой, в любой момент готовой перейти в аксьон, так сказать, директ… — Вам бы домой, господин Гужев… Вызвать таксомотор?