— Антенна…
Приятно прозвучало. Созвучно космической эре.
— А зачем?
— Чтоб лучше слышать.
Я хотел быть детективом; и еще несколько дней назад в Риге клянчил у мамы увиденный там в витрине вузовский учебник «Криминалистика» (до сих пор помню, что стоил п рублей с копейками). Теперь, читая сэра Пинто, стал приходить к выводу, что контрразведка намного интересней.
Кроме новой мебели, той весной они купили радиолу «Даугава». Привезли из магазина «Радиотовары», который только что открылся за кладбищем, напротив кинотеатра «Мир». «Наконец-то в доме будет музыка», — объявила радостная мама, которую я сразу же после этого сопроводил в магазин «Грампластинки», где она купила («Нам на 33 оборота, пожалуйста!»): большую Первый концерт Чайковского, среднюю «Джонни», поскольку в школе у меня английский, и маленькую «Сибоней» — в честь Фиделя и кубинской революции. Меня это радовало не только, как частный пример возросшего благосостояния нашего советского народа. Я представлял себе уютную картинку, мы все в процессе семейного прослушивания грампластинок и передач Всесоюзного радио, слышимость которого по нашей кухонной «точке» меня, кстати сказать, вполне удовлетворяла. Но отчим повел себя неожиданно. Квартира имела две комнаты, большую и маленькую, где отчим, растянув антенну до самого потолка, стал уединяться с «Даугавой», никого при этом к ней не допуская. «Тревожить отца» мама не разрешала, хотя сама была в тревоге по поводу этих уединений, добиваясь от него таких странных поступков, как занавешивание окна, выходившего прямо на автобусную остановку, пуховым их одеялом, купленном еще в Ленинграде: изумрудный атлас. — Не говори глупости, Люба. — Это не глупости, Леонид! Услышат люди, сообщат? В Германии за это сразу расстреливали. — Маме я верил, ее угоняли в рабство, и с интересом переводил глаза на отчима, который отнекивался вяло, будто не до конца был убежден:
— Никто меня не расстреляет…
Услышат, что слушает… Это было что-то новое. Расстреливали — за что?
Сообщат — куда?
По эстетическим причинам я слушающего не подслушивал, но, проходя мимо закрытой двери, невольно замедлял продвижение и напрягался слухом. Сквозь дверь доносилось надсадное завывание: Уу-Уу-Уу-Уу…
Я не верил своим ушам.
И это то, что слушать мне запрещено?
После уединений с воющей радиолой появлялся он отнюдь не в радостном настроении — накурившийся и красный, будто занимался заведомо предосудительным делом. В маленькой комнате, куда я спешил войти, слоями плавал папиросный дым, но самый интригующий запах распространяла радиола, перегретая изнутри всеми своими радиолампами, погасшим зеленым глазом, стеклом поисковой панели с городами мира, где почему-то не был никто из взрослых, которых я знал.
Запах Тайны, бросившей мне вызов в 1959 году.
Разгадке не способствовал тот факт, что «джаз КГБ», то самое самоупоённое завывание, распространялось радиомачтой, которая возвышалась прямо на нашей улице, но, правда, в конце, там, где Долгобродская впадала в проспект Ленина, — четыре остановки на трамваях «тройка» или «шесть». На вопрос, для чего это, отчим не отвечал, а мама считала, что, видимо, связано с этим самым космосом.
Между тем, мачта во дворе сталинского дома, выходящего на проспект, и от проспекта, где проезжали иностранцы, этим домом загороженная, была той самой глушилкой, ставшей знаменитой на весь мир за то, что именно ее злоумышлял во имя свободы слова взорвать студент радиотехникума, упомянутый Солженицыным.
Я ни о чем тогда еще знал. Ни о глушилках, ни о КГБ, ни о том, что существует западное радиовещание на Советский Союз. Но я был непредвзятый мальчик. Принимал жизнь так, как она накатывала. Радиола — так радиола. Шпионы — так шпионы. Вещи вроде бы противоположные: шпионы делают свое дело тайно, кутаясь в плащи, таящие кинжалы. Тогда как радио вещает для того, чтобы все знали всё и были в курсе последних известий. Не говоря про чистые услады, которые в промежутках скуки льет концертами по заявкам или там «Оптимистической трагедией» — театр у микрофона…
Но в мою жизнь это вошло одновременно.