Выбрать главу

В тихой палате над дюнами Лонг-Айленда Элис расстегнула футляр виолончели. Она играла Шесть сюит для виолончели соло, а мать все так же хранила безмолвие, устремив застывший взгляд на море.

31

Даница Абрамович бродила по ретроспективе и рассматривала фотографии, запечатлевшие жизнь ее дочери, о которой она ничего не знала. Марина бывала всюду, кроме Югославии. Даже во времена Милошевича домой так и не вернулась. Она позволила этому немцу раздавать ей пощечины, раздевалась вместе с ним на пару, таскалась за ним по Европе, выставляя свое голое тело напоказ всему миру. Но это не принесло ей счастья. Любовь — это пустыня. Уж кто-кто, а Даница это знала.

— Вы хотите быть сильной женщиной? — спрашивала она проходивших мимо посетительниц, которые ее не замечали. — Тогда вы ни за что не найдете мужчину, который будет относиться к вам как к равной. Надо хитрить, притворяться. Хихикать, готовить еду, восхищаться его огромным членом каждый раз, когда он вынимает его при тебе. Правда в том, что мужчины пусты. А женщины предназначены для того, чтобы наполнять их. Я могу по пальцам пересчитать мужчин, которыми когда-либо искренне восхищалась. Дайте мужчине немного времени, и он обязательно разочарует.

Даница подалась к фотографии дочери, снятой с охапкой дров.

— Я потрясаю кулаком перед тем фильмом, который ты сняла о Сербии, опозорив наше доброе имя. Непристойно ведущие себя мужики и голые бабы, выставляющие напоказ свои письки. Твои насмешки над нашими песнями. Я осуждаю тебя и за то, что ты вырезала у себя на животе нашу священную коммунистическую звезду. И за кошмар с коровьими костями на биеннале в Венеции. Тебе дали «Золотого льва» за это! Неужто мир сошел с ума?

Даница вспомнила, как выделила в квартире комнату под Маринину студию, а та измазала ее всю гуталином. «Но я, — подумала она, — заставила ее жить в этом жутком запахе — правда, не столь тошнотворном, как огромная груда гниющих коровьих костей в Венеции».

Люди говорили ей: «Ах, ваша дочь так знаменита. Должно быть, вы очень гордитесь».

«Горжусь», — отвечала Даница. Но не говорила, чем именно гордится, ведь гордилась она вовсе не Мариной. Какая мать будет гордиться такой дочерью? Которая показывает голую грудь, поджигает пятиконечную звезду. Хлещет себя нагую. Что уж говорить про миланское непотребство с пистолетом, пулей и другими орудиями, которыми ее могли увечить. Чудо, что не изнасиловали.

Даница читала Маринины интервью. «На каждый день рождения мать покупала мне только фланелевую пижаму на три размера больше. Мать наказывала меня. Била. Мать пыталась убить меня. Мать никогда меня не целовала. Мать скрывала от меня подлинную дату моего рождения. Мать то, мать се».

Когда Марина на следующий день после похорон матери отправилась разбирать вещи в ее квартире, Даница тоже была там в своем новом невесомом обличье.

Марина нашла чемодан с альбомами.

— Не открывай. Это не для тебя. И ни для кого, — попыталась она растолковать Марине. Но смерть — это бессилие.

В альбомах были собраны газетные вырезки, журнальные статьи, все с датами, систематизированные и подписанные. Начиная с тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Все до последнего упоминания о художнице Марине Абрамович. К страницам были приклеены даже маленькие кожаные облачка, пожелтевшие, со скрученными краями. Первое произведение искусства, сделанное Мариной. При жизни Даница не желала, чтобы эти альбомы кто-нибудь когда-нибудь нашел. Но она была очень больна и забыла про них.

Марина вынула из чемодана всё до последней вещицы. Пересмотрела военные награды. Перечитала цитаты из речей президента Тито. Письма выживших. И вот она, немолодая уже женщина, почти шестидесяти лет от роду, рыдает на кровати Даницы.

— Видишь, Марина, — проговорила Даница, хотя Марина уже не могла ее слышать. — Мать — это одно только сердце. Ты и твои темные глаза причиняют мне боль каждый день моей жизни. Ты упрекаешь меня. Но дисциплина — единственное, что оберегает нас, когда мир сходит с ума. Я думала, что так ты будешь в безопасности.