— Да ты, девушка, и вправду медсестра-кудесница! Хоть представляй тебя к отличию приказом штаба — за самоотверженное исцеление раненого…
Помолчав немного, она отозвалась, но совсем не шутя — изменившимся, сомнамбулическим голосом (один звук которого вновь наполнил его радостным сознанием своей силы):
— Я бы сейчас хотела умереть… за тебя.
— Чур-чур! Еще чего! Зачем такое говоришь?! — Тем не менее был невольно польщен.
— Нет, милый, правду говорю… Это было бы лучше всего… Потому что так не бывает…
Он все еще радовался своему новому состоянию:
— Знаешь, а я совсем не чувствую усталости. — И тут вдруг понял, что именно она сказала: не только он, но и она тоже впервые испытала такое; огненная рамка замкнувшегося тока все еще стояла у него перед глазами. — Ты тоже видела?.. — скорее почувствовал, чем разглядел в темноте ее молчаливый согласный кивок, и тут же по-мужски забеспокоился о своей новоприобретенной собственности: — А откуда ты это умеешь? Кто тебя научил?
Она поняла его тревогу, шепнула прямо в ухо, лизнув его пот, как кошка, так что опять пробежала у него вдоль хребта сладкая дрожь:
— У меня два года никого не было.
Он обрадовался — значит, Орко ему не соперник, — но этого было все же недостаточно.
— А раньше?
— Не нужно об этом, — попросила серьезно, как чинная девочка. — Слушай, — шумно вздохнув, села, казалось, снова разглаживает в темноте юбку на бедрах. — Я знаю, что мы все умрем…
— Все люди когда-нибудь умрут. Слыхала такое?
— Я не про то. Война кончилась. Ты действительно веришь, что союзники захотят воевать с Москвой? Ни у кого уже нет сил на дальнейшую войну.
— У нас есть, — сказал он — и замер, вслушиваясь в эхо собственных слов, словно в гул военного парада. В других обстоятельствах такой разговор вызвал бы у него подозрение, не гэбэшная ли провокация случаем, но в это мгновение он действительно любил ее — за то, что помогла ему так просто сформулировать истину, само сознание которой пьянило безудержной гордостью, как в любимом со времен «Юнацтва» стихотворении: «I так тебе хмiль наливае ущерть, / I так опановуе тiло, / Що входить твоя упокорена смерть, / Як служка, бентежнонесмiло»[7]. Правда твоя, девушка, все сломались — все мощные, до зубов вооруженные державы наложили в штаны на полдороге, трусливо удовлетворившись полупобедой над более слабым и глупым из двоих, над Гитлером, потому что не хватило у них духа идти до конца, одним только нам его хватает — без своего государства, без международной поддержки или хоть опеки Красного Креста, мы одни не признали тирана победителем и на том стоим — и стоять будем до последнего. Когда-нибудь, в будущем, новые поколения это оценят. Тот парень, Западный, француз или бельгиец, работавший диктором на радиостанции в Карпатах, его ежевечерний голос на коротких волнах — «Атансьон! Атан-сьон! Иси радйо дифьюзьер юкреньен кляндестен» — давал ощущение, будто весь мир следит за нами, затаив дыхание, — он тоже так говорил: «Вы спасаете честь Европы». Он погладил ее по голове, словно испуганного ребенка, — смешно, как только женщина начинает говорить про политику, то всегда — словно близорукий вертит бинокль, и даже в шахматах они не видят далее, чем на два хода вперед… Но — бред какой-то — он снова желал ее, еще голоднее, чем прежде:
— Иди ко мне.
— Подожди, мой любимый, мой дорогой, мое… мое… ох, дай мне сказать, прошу тебя, это важно… Я этого никому не говорила, никогда. С первой минуты, как я тебя увидела, я уже знала… Только не знала, что так, что может быть так… Слушай. Если я завтра погибну, я ни о чем не буду жалеть, понимаешь? Я теперь знаю, ради чего осталась жива.
— Тсс, тсс… Не говори больше…
— Нет, подожди… Но если останусь жить еще, то… не сердись, ладно? Я хочу, чтоб ты оставил мне своего сына. Чтоб ты остался во мне и я носила частичку тебя… в себе… Вот.
Он не слушал — что она сказала? Дура, сумасшедшая, — в голове пронеслось на полном ходу, как поезд с моста, ослепительно белым воплем: Гельца! — Гельца, вот от кого он бы хотел такое услышать, почему это говорит другая, за что такая несправедливость? — но поезд летел, не в состоянии остановиться, туда, где обрывались шпалы, и только машинист в кабине зажмурился что есть мочи, чтобы не видеть, как через минуту все взлетит на воздух…
7
«И так тебя всего переполняет хмель, / И так овладевает телом, / Что входит твоя покоренная смерть, / Как служка, смущенно-несмело» — из стихотворения Олега Ольжича (1907–1944), участника украинского национально-освободительного движения, погибшего в немецком лагере Заксенхаузен.