Так давай же, холера, играй!.. Играй, твою маму, чтоб аж в груди заиграло!..
И до того как кто-нибудь из «панства, которое знакомо», успевает произнести хоть слово, вступают медные литавры: с громким, оглушительным дребезжанием, с разболтанным звоном, все более пронзительным, как рухнувший на головы хрустальный дворец, разрушенный дворец Снежной Королевы, — надвигается трамвай, ожидаемая «единичка» — все как и должно быть, да-да, все как Бог приказал и как запланировали в штабе Провода, и глаз уже холодно, как сквозь прицел автомата, пересчитывает входные двери: первый вагон пропускаем, он nur fur Deutsche, в эту пору вообще почти пустой, люди сгрудились у задней площадки, в основном женщины, которые не смогут запрыгнуть внутрь на ходу, будем и мы садиться, моя девочка, прошу, ясные панны, осторожно, пан! — ай-я-яй, наступил кому-то на ногу, пшепрашам упшейме, какая-то сторожиха в платке, за ней дама в лисьей шубе, — и, сразу же всполошившись, вцепилась в свою сумочку, загородив проход, отлично, внезапный сбой, короткое замешательство в дверях, — этой штуке я научился еще при Польше, когда сидел на Лонцкого в одной камере с карманниками, но откуда о ней известно тебе, моя маленькая, откуда ты знаешь, что надо делать, — ведь это твоя, не Нусина, узенькая лапка в перчатке посреди того минутно устроенного замешательства твердо берет из моей руки портфельчик с драгоценным вальтером, он же corpus delicti, — в мгновение, когда я подсаживаю тебя на ступеньки, и ты уже там, наверху, уже схватилась другой лапкой за раскачивающуюся керамическую петлю и с готовностью одариваешь кондуктора своей распогоженной светоносной улыбкой, по-женски беспомощно — таким милым движением! — приобнимая портфельчик, прижимая его к груди, взяв на себя всю дальнейшую тяжесть смертельного риска, — конечно, спору нет, куда меньшего, чем до сих пор, потому что все-таки женщин полицаи не останавливают на улице для досмотра, для этого гадкого похлопывания ладонями по телу, после которого всегда чувствуешь себя обесчещенным, только зубы стискиваешь до острой боли в голове, но не женщин, нет, женщин они не трогают, так что, если Господь поможет, вы с Нусей без помех переправите оружие в крыивку[2], вот только мне об этом уже никто не даст знать, как никто до сих пор не дал знать, что ты здесь — здесь, а не в безопасном Цюрихе, куда поехала учиться еще перед войной, и мы не попрощались, потому что когда ты уезжала, я бил вшей в тюрьме на Лонцкого, а потом Польша пала и пришли Советы, и мне пришлось бежать в Краков, потому что поляки оставили энкавэдэ списки всех своих политзаключенных, среди которых большинство были украинцы, и наших хлопцев стали хватать по новой, и из тех, кого схватили, никто уже не вернулся, — все эти годы мне часто снился один и тот же сон, вспоминаю его вполне отчетливо, а ведь всегда думал, что не вижу снов, уверен был, что не вижу, а может, просто забывал, просыпаясь, так, словно сознание, едва включившись, сразу же закрывало за собой заслонку, или я также стонал и звал тебя в том сне?.. — будто мы танцуем с тобой в темном зале, то ли в «Просвите», то ли в Народном доме, только зал просторнее, и в какой-то момент ты исчезаешь, я даже не успеваю спохватиться, когда и как, просто внезапно сознаю, что танцую один, — мгновение провального холода, липкого страха, где ты, Гельца, бросаюсь тебя искать, как безумный бегаю по залу, а он становится все больше и больше, уже не зал, а громадный плац, только тоже темный, как ночью, но я знаю, что ты где-то здесь, должна быть здесь, только я почему-то тебя не вижу, — ну вот ты и нашлась, моя девочка, вот и сомкнулись створки раскрытого времени, и мы снова вместе, и уже выполнили с тобой первую фигуру нашего общего танца: pas de deux с пистолетом! — и под неслышно выкрикиваемые указания невидимого танцмейстера я втискиваюсь в трамвай вслед за Нусей и еще целых десять, а то и двенадцать минут буду смотреть поверх чужих голов на твое личико, моя маленькая, мое отважное дитя, — вот такая нам выпала музыка, и ничего не поделаешь, надо танцевать до конца, до последнего вздоха, как велит присяга, — мы же всегда с тобой были замечательной парой, лучшей в бальном зале, говорили, что мы вдвоем смотримся прямо как Марлен Дитрих и Кларк Гейбл, все твои подруги тебе завидовали, так что не печалься и ничего не бойся, — не зря же мне везет, и этого везения хватало на всех, кто шел со мной, а те, кто пошел отдельно и кого уже нет — Игорь, замордованный большевиками в дрогобычской тюрьме так, что только рубашку на трупе узнала мать, и Нестор, который пропал где-то в Аушвице, арестованный в сентябре сорок первого, и Лодзьо, Лодзьо Дарецкий, самый способный из нашего класса, что поехал в Киев прошлым летом, когда подполье уже пало, и когда-нибудь, Христом Богом клянусь, я еще встречу ту сволочь, которая выслала Лодзя в Киев прямиком в руки гестапо, чтобы его там застрелили как собаку в первый же день, — все они, а их становится все больше, стоят в сумраке под стенами бального зала, словно выстроившись на ночном плаце, и неотрывно глядят на нас — Игорь, и Нестор, и Лодзьо, и один Бог знает, сколько их там, во сне я пробегал мимо них, не видя, потому что искал только тебя, и только теперь, когда ты вернулась и сон всплыл наверх, как утопленник в Тисе всплывает на голос трембиты, ясно понимаю, что это они наполняли зал, поэтому он и расширялся, чтобы всех их вместить, — тех, кто вышел из круга танцующих и уже не вернется, но они стоят там, и молчат, и не двигаются с места, и наблюдают за нами, и ждут — а это значит, что наш настоящий бал только начинается, Гельца…