Но, несмотря на мои настойчивые уговоры, мой племянник отказался покинуть границы России.
В эти дни я много думала… Я вспомнила всю свою долгую жизнь, и мне стало отчетливо ясно: жить без своей нынешней Родины Василий не сможет. Она, Россия, внутри каждого из нас. Любой русский — лишь ее маленькая копия. Иногда хорошая, иногда плохая копия. И если человек не стал счастливым здесь, то тем более не станет счастливым в другом месте. Наверное, Василий прав — за счастье нужно бороться здесь. А иной цели у человека быть не может. Ведь это только кажется, что человек ищет богатства, любви и славы. Это не так. На самом деле он ищет счастья. И обрести его он может только на Родине. Другого пути нет.
Прошу считать это письмо моим официальным признанием. Рог был взят из витрины мной. Должна сказать, что кражей это я не считаю. Повторяю: Рог по историческому праву является родовой реликвией Чесменских и принадлежит только нам.
Пишу эти строки, чтобы Вы знали, что Рог взяла я одна, и чтобы — не дай бог! — не пострадали невинные люди, а тем более — мой племянник. О взятии мной Рога он ничего не знал и не знает.
Теперь, после того, как стало ясно, что Василий останется в России, мой поступок теряет всякий смысл. Рог должен находиться там, где находится наследник рода Чесменских. Поэтому он тоже должен остаться в России».
Дальше несколько строк было аккуратно зачеркнуто, и затем шла приписка:
P. S. Уважаемый Станислав Александрович! Совсем скоро настанет день, когда выпадет первый снег. Советую Вам отложить в этот день все свои заботы и просто походить по белому городу, внимательно посмотреть вокруг, прислушаться к себе и подумать… Боже мой, какое это счастье, просто вдыхать холодный воздух с ароматом первого снега, в котором слышится легкий намек или воспоминание о головокружительном мпахе самого первого, только что разрезанного на две половинки-лодочки огурца!.. А скорее всего, первый снег пахнет соком крепкой капустной кочерыжки, вырубленной прямо на холодном воздухе. Моя бабушка всегда рубила капусту после того, как ударял первый заморозок, осенние лужицы покрывались тонким, в кружевных разводах инея, ледком, черная жидкая осенняя грязь на огороде за ночь застывала, и отпечатанные в ней следы наших с Морисом маленьких детских сапожек становились каменно-твердыми. А когда утром мы с Морисом сбегали с высокого деревянного крыльца нашего дома в огород, под ногами у нас звонко хрустели остекленевшие за ночь еще зеленые и сочные помидорные стебли…
Это было в Петербурге. Шел девятнадцатый год… Нас всех — бабушку, ее дочерей — мою и Мориса мать — новая власть выселила из нашего дома на Невском, за Фонтанкой. Здесь Невский уже не был первым проспектом империи. За Фонтанкой начинался мир загадочных узеньких улочек, сумрачных дворов-колодцев, доходных квартир и ночлежек. Конечно, он не так красив, как тот знаменитый «пушкинский» проспект от Адмиралтейства до Аничкова моста. Но для меня — это и есть настоящий Петербург. Это мир несчастных и человечных героев Достоевского. Это мир моего детства.
В это время мужчин в нашей семье не было. Дедушка умер, когда бабушка была совсем молодой: она одна растила своих дочерей. Мой отец, кадровый офицер русской армии, погиб на германском фронте в 1915 году.
Когда мы провожали папу на фронт, мне было два с половиной года. Мать говорила, что вряд ли я могу это помнить. И все же я помню. Бесконечную стену странных желтых пассажирских вагонов и вокруг огромное число людей в темно-зеленой форме, в одинаковых низеньких, будто примятых, фуражках. Наверное, в такой же форме с золотыми погонами, как на фотографии в нашем доме, стоял рядом с нами и мой отец. Но живого отца я не помню. В памяти у меня остался лишь сытный запах новых кирзовых сапог и резкого одеколона. Этот запах заполнял все вокруг… А над платформой звучал пронзительный вальс, от которого нестерпимо хотелось плакать. Самой минуты прощания я не запомнила. Но иногда мне снится, как сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей мимо меня бегут высокие желтые вагоны. Мне кажется, это оттуда. Иначе почему вагонам быть ярко-желтыми? Ведь только до империалистической войны так красили вагоны первого класса, а потом, в войну, все пассажирские поезда покрыли защитным цветом, а уж затем и вовсе все поезда стали одинаково зелеными.
И до сих пор, когда мимо меня идут солдаты, и я слышу запах кирзовых сапог и дешевого резкого одеколона, я вижу перед глазами тот перрон, заполненный людьми в одинаково примятых фуражках с маленькой тульей, и, кажется, ощущаю свою руку в большой теплой ладони моего отца.