Выбрать главу

Однако был среди множества прочих неудобных факторов один благоприятный, если вернуться к теме и истинно вообразить себе, как ежедневно приходилось Еве Александровне перемещаться по маршруту Товарное — Государственный музей живописи и искусства — и обратно. Сразу после холоднющего, если зимой, или потного, в летнем варианте, городского автобуса начиналась подземка. Первая пересадка, которая на кольцо, поддавалась ещё более-менее, с разбегу, всё ещё едучи на волне, разогнанной прямоходным получасовым перегоном от конечной до пересадочной. Вторая бралась уже затратно, с приложением заметных организму мук. Особенно такое ощущалось нездоровой Евиной ногой на протяжённом пешем отрезке от точки промежуточной высадки — и далее под чувствительным углом — до завершающей посадки в вагон. Палка — не способствовала. Скорее она же вызывала подозрительную ненависть к этой вполне молодой ещё женщине, не сумевшей отчего-то противостоять своей, скорей всего, притворной хромоте и предпочёвшей, судя по всему, избрать для себя раздражающий окружающих инвалидский статус. Наивысшая точка ненависти к хромоногой ощущалась ближе к середине перехода, как раз под золочёной барочной люстрой, тускло нависающей над однородной озабоченной толпой, сплошь в это время суток состоящей из унылого, но целево ориентированного люда. В такие минуты Иванова не включалась. Хитрое ухо, как и вращённый куда-то ниже уровня слуха механизм, спали, даже слабо не реагируя на сигналы из толпы. Разве что иногда Ева Александровна, ковыляя вверх по наклонной, вяло улавливала спиной особо яростно испускаемые в её адрес позывные. Однако всегда, отделяя пустоватое от вовсе ненужного, она уже надёжно знала, что ничего, кроме порожней подпитки, расшифровка их не даст — лишь отхватит шмат дарованных природой сил и тут же выплюнет его в обратную бесконечность. В редких случаях, однако, нестерпимо хотелось, одолев привычную сдержанность, резко развернуться, вжать рукоять палки под локоть и, энергично растерев ладони одна о другую, выставить их навстречу сигнальщику, нащупывая тамошние беды. И тут же, учуяв на той стороне беспокойные дела, выкрикнуть ему навстречу про всё, что он есть, про чудовищно злые неприятности, вот-вот готовые обвалиться на голову самого его и ближайшего к нему родственного окружения. Или — радости, кабы таковые готовы были случиться. Но это больше оставалось в мечтах — насчёт радостных извещений.

Однажды всё же не сдержалась — так довёл её. Спешил очень, по встречному пути, под гору перехода. Опору её вышиб, скорей всего, по случайности, зацепив ногой. Однако не тормознул, палку отлетевшую не поднял, извинений не принёс, спиной не дрогнул. Даже малость траекторию не изменил, перец деловой. Ну, она ему вслед тогда и назначила, что в таких случаях назначать положено. Вдогонку. И уверена осталась, что попала, мало не покажется, — а после догнала и шёпотом ему добила, и ещё взглядом мазнула, аж пятно на спине вражеской расплылось, ей одной видное, больше никому. После, правда, пожалела о тогдашней своей несдержанности, но и, к слову сказать, случилось такое всего единожды за всё время этих утомительных переходов её от станции к станции. А это, как ни крути, самым больным местом было всегда, объективно, в силу утренней перегрузки радиальных линий разновсякими метропассажирами.

Последний этап её хромого путешествия не менялся годами и, будучи просчитан до мелочей, опасности уже не представлял. Своей широкой резиновой оконечностью палка уверенно отталкивалась от твёрдой поверхности городской земли, даже если и попадала в шов между соседними плитками, на которую по воле недоброго рока заменили извечный асфальт московского центра. Всё про всё — восемнадцать последних минут, и Ева Александровна Иванова, смотритель со стажем, несмотря на молодой возраст и вид, оказывалась у неглавных музейных дверей.

У служебного входа росли липы. Слева и справа, по две с каждой стороны от дверей. Взрощены они были неравноценно, и это было несправедливо. Левые, сердцевидные, когда лето достигало самого разгара, зацветали густо и сладко, образуя вокруг музейного входа ароматную завесу медовой сыты. Кроны обеих, бледно-золотистые, широкие, будто надутые изнутри, тянули ветви к земле, словно приглашая отведать липового нектара, обильно сочащегося из упитанных цветков, что пышной бахромой окаймляли до крайности согнутые ветви. Правые, однако, вели себя иначе. В те же самые дни, напитанные ароматом слева, они, казалось, не только не добавляли силы собственного цветения в воздух возле музейных дверей, а наоборот, всем своим видом угнетающе действовали на персонал, обслуживающий живопись и искусство. Ни пышностью крон, ни силой благовоний, испускаемых чашелистиками, правые липы не выделялись. Листья, пожухшие раньше срока, сворачивались в некрасивые трубочки и болтались по ветру угрюмыми висюльками. На стволах образовывались трещины по всей поверхности, кора сохла и, шелушась, отслаивалась и валилась на землю, заполняя собой пространство меж корней. Неприятность была общей, загадка оставалась неразрешённой.