И снова Лёва стал публиковаться: уже прицельно, избегая в этом смысле работы малонужной, а заодно не приводящей к ощутимому материальному результату. К тому времени Лев Арсеньевич, общепризнанно обладавший врождёнными регуляторами вкуса, уже без видимых усилий и в короткие сроки научился безошибочно избегать даже малой желтухи от искусства в какой бы то ни было своей работе. Выдавал и удивлялся самому себе — ровно так, как некогда изумлялся собственной отчаянной смелости взобраться на тот непростой пригорок и мало-помалу вершить оттуда личное художественное правосудие.
А ещё его любили, хотя и не до обморока, но многие, и не только за ловкость и быстроту мозгов. И это никак не касалось профессионального общения с ним как с искусствоведом. Просто был он желанным, делаясь приятным почти всякому собеседнику в первые же минуты появления на обществе. Гусарского кроя человеческий типаж Льва Арсеньевича вкупе с трезвой, лёгкой и, по обыкновению, весёлой головой, с характером игривым, чуть-чуть хулиганским, чуждым занудству и далёким от зазнайства, многими почитаем был не только благодаря конкретным жизненным успехам, но и за сумевшую остаться неподпорченной репутацию знатока своего далеко не азбучного дела.
И потому Лёву хотели все. Бабы — особенно. С ними, впрочем, была отдельная история, поскольку жениться по-настоящему, честно, со страстной любовью и обещаниями вечности Лёве так и не довелось. Случайные же парные соединения, от вовсе фрагментарных до отвлекающих мысли не более чем на пару-тройку месяцев, никак не могли считаться памятными, оставившими зарубку на теле или же заметно оттянувшими душу от текущих забот. И потому не шли в зачёт. Однако это вовсе не означало, что Алабин недолюбливал женщин как класс. Всё было как раз наоборот. Вполне любя их и нередко по-своему обожая, Лёва ценил в женщинах незаменимо тонкое душевное устройство и потому постоянно выбирал. Долго, тщательно, с милыми капризами и замороками, о которых не рассказывал никому. Лёгкость и животрепетность характера искусствоведа Алабина в такие сокрытые ото всякой живой души моменты полностью оставляли его, невидимо усачиваясь в тревожный и зыбкий песок. Порой наваливалась тупая усталость, и жуткое недовольство собой подчас заставляло Льва Арсеньевича обращаться за утешением к вискарю, всегда имевшемуся наготове и будто чувствовавшему в нужный момент неустойчивое настроение хозяина. Это и было той самой компенсаторикой, что по Фрейду, хотя и не признаваемой им же самим в минуты сладкие, восторженно-окрылённые, досыта накормленные удачами в так ловко сконструированной им замечательно удобной жизни. Однако она же и часто тянула в никуда, в неглубокую, но всё же пропасть, в безнадёгу бессмысленного существования, где мало кому и чего по большому счёту было надо и много от кого, из числа нехороших, недобрых и нечистых на руку людей, в немалой степени зависело его конкретное жизненное преуспеяние.
Иногда это огорчало не просто, а очень. Именно в такие минуты и дни душа алабинская требовала женщину не на час и не два. И он уступал, идя навстречу телесному гону затюканной своей нутрянки, и каждый раз по завершении очередного экзистенциального приступа честно вносил такое намерение в перечень предстоящих дел. Но как назло, всякий раз намерение это ждал непредвиденный облом: то откуда ни возьмись возникал купец с весьма жёстко сформулированным предложением немедля отсмотреть выдуренную в хитром месте скульптурную работу Антонио Кановы: классицизм, белый мрамор, высота 35 см, мужская голова — резанная по ключицы — так и сказал, такими словами, — античная, мол, штуковина. А если без дураков, то сдёрнутая по случаю из самой Академии Св. Луки и вывезенная из Рима пароходом, паровозом, самолётом, дипкурьером — не важно. И всё — план непоправимо менялся: бросать дела основного перечня, игнорируя весь этот избыточный головняк, седлать «мерина», нестись на встречу, проводить персональную экспертизу, проговаривать слова, предполагающие ответку, получать расчёт на месте, после чего до конца физической жизни личным здоровьем отвечать за вынесенный вердикт. Это если не брать в расчёт возможной материальной ответственности, которая, если что, растянется до того же самого конца.
А то и иное подоспеет, ещё более занятное, хотя стóит и не так против «купеческого». Заказ, скажем, на реставрацию чего-нибудь эдакого от века восемнадцатого, девятнадцатого — всего лишь пристроить к проверенным людям, которые надёжно в теме — и насчёт тонкостей самой работы со всеми нужными делу нюансами, и в смысле умения привинтить язык к нёбу так, чтобы разучился шевелиться, когда не нужно, ну и проследить, само собой, чтоб не кинули, не подменили. Атрибуция-то, ежели ей быть как должно, — честь по чести, не схоранивая предмета от злых людей, которые не в доле, описание там… техника, размеры, авторство и, возможно, провенанс [1] — в особо тяжёлых случаях, где на кону уже не просто миллионы, — так она просто-напросто невозможна по определению, в силу тех же самых криминально окрашенных резонов. И потому остаётся — кто? Остаётся спец, мастер, авторитетный человек с именем, за которым не придётся бегать и подчищать — в правильном, разумеется, смысле, в творческом. Он и остаётся, Лев Арсеньевич Алабин, хороший человек именно с таким, как нужно, подходящим делу именем.
1