— Отче! — только и сумел выговорить потрясенный Кирила. — Прими! Смилуйся! Выслушай! — и уронил на грудь голову.
Твердая, как подошва, ладонь Иринарха ласково легла на нее.
— Пришел наконец-то, сыне мой, — голос у старца глухой, с придыханием; чувствуется, что зубы у него искрошились, а частью повыпали. — Ну, здравствуй, здравствуй. С чем припожаловал?
Кирила вскинул на него глаза.
Лицо у Иринарха широкое, скуластое, нос бугорком, щеки прорезаны глубокими морщинами, переходящими в уголки губ тонкими закрылками. Взгляд острый, испытующий; от такого озноб по коже идет. Но взгляд этот не отталкивал, а притягивал, побуждая к откровению.
— Беглый я! — как в студеную воду бросился Кирила.
— И от кого же бегаешь? — участливо полюбопытствовал Иринарх.
— Сперва от жены и дочери, но это поневоле, до времени. Потом от родительской опеки. После от поборников одной власти к другой… Можно обниматься, но не верить. Я не такой. Вот и надорвался. Теперь от себя самого бегаю. А что дальше делать, не знаю. Просвети, отче! На тебя последняя надежда.
— Не ты один в бегах ныне, чадо. Многие умом заблудились, живут вкривь и вкось, не по совести. Главное ты мне вкратце обсказал. Теперь подробно говори, без утайки. А я покамест лаптишко доплету, дабы не терять светлого времени, да тебя горемычного послушаю. Ты тоже свой лаптишко плети, но честными словесами. Там видно будет, что с тобой дальше делать.
Только теперь Кирила заметил в руке у старца крючковатый кочедык величиной со спицу, а на коленях обувную колодку с плетением, которое уже обрело очертания лаптя. Поперечные лыка загнуты на обушник, продольные на запятке внакрест сходятся. Строчки ровные, крупные, одна к одной. Вот так и Кириле говорить надо: крупно, просто.
— Ежели издалека глянуть, я сызмала себя высоко ставил, — словно пробуя тонкий лед под собой, начал он свою исповедь. — Матушка мне все дозволяла, а родителю не до меня было. Он в ту пору на Москве дьячил, сторону царя Бориса крепко держал. А я рос поборником новых порядков, которые из других христианских государств шли. Вот и качнулся к лжецаревичу Дмитрию. Откуда мне было знать, что за ним другой из мертвых воскреснет, за ним третий да и станут они Русь, как на пытке, жечь и ломать?! Теперь-то я на прошлое с высоты времени гляжу, а тогда в мечтах о свободном царстве далеко залетал. Так далеко, что едва в государев застенок не угодил. Ладно, батюшка меня вовремя в Сибирь спровадил. Из нее мне многое по-иному увиделось. Осознал я там его слова про то, что под чужую голову идти — свою нести. А еще про то, что свое плохое чужим хорошим не исправить, потому как у каждого народа своя вера, свои обычаи, свой язык. Лишь корысть на всех одна, как моровое поветрие. У нее ни веры, ни совести нет, а только черная алчба. Это она главный разор миру чинит…
Слушая Кирилу, Иринарх очередное лыко кочедыком в переплетку повел, а сам нет-нет да на коленопреклоненного каяльщика внимательно глянет. Теперь свет из верхового оконца с седовласой головы старца на его руки в сеточках набухших жил переместился. Кабы не оковцы, эти руки не ползали, а сновали.
— Вот и у меня сибирская служба на заворуйстве томских голов Ржевского и Бартенева споткнулась, — продолжал Кирила, завороженно глядя на эти изработанные руки. — Первые-то воеводы, Гаврила Писемский и Василей Тырков, справедлиы были, строительны, о службе пеклись, о дружбе с тамошними сибирскими людьми, а как на Москве самозванство сделалось, и на Сибири дела криво пошли. У кого сила и власть, тот и прав. Поначалу-то я Ржевского и Бартенева за их грабеж и неправды с очей на очи устыжал, а потом прилюдно шум поднял. Об том лишь жалею, что не на трезвую голову…
Руки Иринарха при этих словах замерли. Из глубоких подбровий проблеснули синие искры. Только теперь Кирила понял, какого цвета у старца глаза. Ну, конечно, небесные.
— Знаю, отче, что ты противник хмельного, — поспешил объясниться Кирила. — Весь мир от него хочешь отвести. Глаголишь, будто это Господь на нашу землю за пьянство иноплеменников навел. По моему разумению, не только за это… Но я с себя никаких вин не снимаю. Что было, то было. Грешил, когда душа вон из тела от неправды рвалась. А воеводам это и надо. Ведь у них как? Пил, не пил, а коли скажут, что ты в потере памяти и рассудка изменные речи на царя и его двор нес или о другом каком-то своем воровстве проболтался, значит, так оно и было. Не зря говорится: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Попробуй отвертись! У них власть, свидетели, оговор. Даже те, с кем ты бражничал, на другую сторону тотчас переметнутся и на тебя пальцем покажут. Вот и со мной так вышло. Взяли меня под крепкую стражу. А тут как раз воеводы сменились. Обрадовался я. Ну, думаю, Волынский и Новосильцев — люди свежие, немараные, они во всем по чести разберутся… Как же, разобрались! Сами служилым людям хлебного и денежного жалованья давать не стали, казною и властью начали торговать. И меня в свои дела втаскивать пытались. Но я снова шум поднял, а это наказуемо. Стыдно сказать, но пришлось мне из Томского города бежать, как зайцу на загонной охоте. А у меня жена всех похвал, дочь Русия. Ныне ей ровно семь лет. Это как?
Иринарх укоризненно глянул на Кирилу, будто напоминая, что он пришел к нему каяться, а не спрос делать.
— Когда я к Москве вернулся, брат Иванец сказал, что все мои напасти от гордыни идут, — поспешил исправиться Кирила. — Так оно и есть. Не по заповедям Божьим жил, а по своему разумению. Не в свои дела лез. За ложными вождями шел. Другими многими грехами грешен. Но ведь и Москва стала, как овчарня, на которую волки напали, а лучшие овцы с волками задружились, про стадо забыв. Вот оно и шарахается из стороны в сторону, понять не может: кого держаться? Один не по правде на царство сел, другой не по правде на царство лезет. Кому присягать — этому или тому? Кому верить? Перевертней расплодилось, как вшей на нищем. Всяк свою пользу ухватить норовит. Тут меня зло и взяло: ну как так можно?! Стал рвать прежние связи и сам не заметил, как остался сам с собой — без друзей и без покровителей. Хоть опять за вино берись! Махнул было на все рукой: никому я ничего не должен и присягать никому не буду. Но когда пан Гонсевский по согласию с первым думным боярином Федором Мстиславским Стрелецкий приказ под свое начало взял и стал наших стрельцов на Москве заменять своими приспешниками, а ляхам полную свободу на бесчинства дал, тут я твердо понял, что нельзя дальше сидеть сложа руки. Ну где это видано, чтобы войско, которое на словах дружеским считается, на деле монастыри и дворы своих же союзников грабило, женок насиловало, священников к заутрене не пускало, а тех, кто замечен со стрельным оружием и даже просто с топором, как у себя в Польше, в воду сажало?! Один гусар, куражась, прямо на коне в церковь Бориса и Глеба на Варварке въехал. Ну я его за это выследил и прибил — чтоб другим неповадно было над народом русским измываться. Да и не я один на ляхов и всяких наемных немцев тогда поднялся. Кто камнем с крыши кинет, кто оглоблей при случае огреет, кто нож всадит. Обида за обиду, кровь за кровь. Так всегда было. С той малой охоты большое побоище началось. Проснулась наконец Москва. Кабы поляки из конца в конец ее не выжгли, не сидеть бы им сейчас в Кремле и Китай-городе со своими боярскими прихвостнями… Три дня жгли, тыщу людей в чистое поле на мороз выгнали, а тем, кто в развалинах бедовать остался, велели в знак покорности белыми полотенцами подпоясаться. Вот тебе и новые порядки хваленых христианских государств, которые мне прежде наилучшими казались…
От долгого стояния на твердом, как камень, земляном полу колени у Кирилы заныли, но по сравнению с тем, что терпит Иринарх, это всего лишь малое неудобство. Вот и не посмел он переменить положение. И согнать муху, севшую ему на лоб, не посмел. Терпеть, так терпеть.
— Полотенцем я, понятное дело, обвязываться не стал. За то меня и схватили. Вместе с другими, пойманными в руинах, повели в Яузе топить. Но тут казаки во главе с Иваном Заруцким нас отбили. Он и спрашивает меня: «Кто таков?» Я сказал. Заруцкий обрадовался: «Мы тут затем, чтобы все было, как при прежних государях. Без приказных грамотеев нам подлинной власти не построить, ляхов не избыть, народ не замирить. Иди к нам на службу. Денежный оклад получишь, поместье, товарищество…» Врать не буду, знал я, кто такой Заруцкий. И про то, что свое боярство он не где-нибудь, а в Тушине из рук ложного царевича получил. И про другое разное. Но обиженный люд к нему не случайно валом валил. И слава об его отваге и непримиримости к полякам не случайно повсюду гремела. Значит, было за что. Всяк хотел оказачиться и под его твердую руку встать. За малое время Заруцкий изрядное казачье войско собрал и под Москву привел… Видом он тоже хоть куда. Мне, к примеру, с первого слова поглянулся. Мало ли что за ним прежде числилось. Главное, теперь он готов был волков из овчарни погнать…