Выбрать главу

Управившись со щами, Тырков полакомился грибочками, студнем, щучьей икрой и пряженым пирогом с нельмой и яйцами, затем принял из рук Павлы чарку с хмельным медом, паренным на вольном духу с малиной, и, выпив до слезинки, благостно откинулся на стену, отделявшую крыльцо от сеней.

— Люблю, когда чарочки по столу похаживают! Да все недосуг полюбоваться, как это у них выходит. Не успеешь с одним делом управиться, другое набежит.

— И какое же дело теперь набежало? — насторожилась Павла.

— А то, которое мы все давно ждем, — откликнулся он, сминая рукой кустистую бороду. — Знаешь, что нынче во сне мне привиделось? Даже не знаю, как сказать… Вроде люди и вроде не люди. Ну, словом, толпище слепое. У одних лица от воплей багровы, а утробы расселись. Другие в замешательство впали либо в скорби великие. Третьи затоптаны лежат. Четвертые в меня пальцами со злым шипением тычут, будто я им дорогу на божий свет заступил. И у всех, заметь, вместо глаз кровавые дыры.

— Ой, Вася, не к добру это, — не удержала молчания впечатлительная Павла. — Ты уж не пугай меня сразу-то, голубчик. Нешто все до единого безглазые?!

— Я же сказал: сон это. И не плохой к тому же.

— Ну, ежели не плохой, тогда ладно. Тогда говори дальше.

— И вдруг это толпище расступилось, — не заставил себя упрашивать Тырков. — И вышел вперед обыкновенный с виду радник. Ну вот как дьяк наш Нечай Федоров, к примеру, только голосом погуще, пораскатней. «Доколе, — речет, — по чужому наущению мы будем сами себе глаза выкалывать? Доколе будем жить жизнью, которая хуже смерти? А ну, отчизники, становись со мною в скорые полки! Вынайте, братья, глаза из ножен! Будем вычищать от своих и чужих воров Русскую землю!» На кого взор ни кинет, у тех мертвые глазницы враз зрячими делаются. И на меня поглядел.

— На тебя-то зачем? Ты ж не слепой.

— Можно и с глазами быть, да ничего не видеть. Не в том дело, Павлуша.

— Тогда в чем?

— А в том, что нынче наутро гонец нашим воеводам грамоту из Ярославля примчал. Вот она, в собственном виде, — Тырков погладил берестянку с упрятанными в нее листами. — Тут слова владыки нашего Гермогена черным по белому писаны: мужайтесь и вооружайтесь! От них нижегородцы во главе с князем Димитрием Пожарским сердцами зажглись, новое ополчение против ляхов и кремлевских перевертней собрали. А его содержать надо, войско-то. Ну и просят у Сибири помощи. Давеча я эту грамотку атаманам в казачьей избе зачитал. Хочешь, и тебе для полного представления оглашу?

— Огласи, Василей Фомич, огласи, — не поднимая на него глаз, молвила Павла. — Я ведь по стезе буквенного учения не горазда. Но едва ты вошел и эту коробушку на стол положил, сразу поняла, что ничего хорошего от тебя не услышу. Все-то тебе на месте не сидится! Не навоевался еще? — и всхлипнула с какой-то детской беспомощностью.

— Вот те на! — махом раздвинув разделявшую их посуду, заключил ее руки в свои медвежьи лапищи Тырков. — Успокойся, дуреха! Лишнего себе не выдумывай. Мне ведь что велено? Обоз с серебром для денежной чеканки собрать и сопроводить его с прочей казной до Ярославля. Только и всего.

— Ой ли? — выстрелила в него недоверчивым взглядом Павла. — Так я тебе и поверила! Кто привык выше ветра голову носить, тот нигде не поостережется. Чует мое сердце, Ярославлем дело не кончится. А вдруг дальше на Москву с нижегородцами идти потянет? Я ж тебя знаю.

— Ну вот, опять ты за свое, Павлуша. Туда не ходи, то не делай. Умные люди говорят: дорогу к избе не приставишь. А я — человек службы. Такая уж мне доля выпала — жизнь дорогою мерить. Наперед сказать, куда она выведет, все равно что себя по рукам и ногам повязать. Нельзя мне это, ну никак нельзя.

— Можно, Васильюшка, можно. Ты ведь не обозный голова, чтобы в заурядной упряжке к Ярославлю идти. Свое в обозах ты сполна отходил. Пусть другие с твое походят! Али у тебя на Сибири больших дел нет? Сам рассказывал, сколько их у тебя накопилось.

— Ты это к чему клонишь? — посуровел голосом Тырков. — Чтобы я в сторонку отошел, копье в землю воткнул, как любила советовать твоя покойная матушка Улита, а заместо этого раскрыл книгу Евангелие и ничем другим больше не занимался?! Ну уж нет, Павла Мамлеевна. Христа любить — не только молитвы во имя его творить, а надо — так и мечом за Божию правду опоясаться. Все другие дела до времени и отложить не грех.

— То-то ты меня, Вася, с разу на раз и откладываешь. До того бородой оброс, что никого вокруг не слышишь, себя только.

— А ты — себя… Ведь хорошо сидели. Так нет, надо с чистой беседы на полтора разговора [10] свернуть! Я тебе про одно толкую, а ты совсем про другое заладила…

— …матушку мою покойную, будто внасмех, вспомнил, — не могла уже остановиться Павла. — Она-то чем тебе дорогу пересекла?

— Ну, ты и крапива, — покачал головой Тырков. — И что у баб за обычай — так все разом запутать, что потом на спокойную голову год не распутать. Ну да ничего, который Бог замочит, тот и высушит.

— А Бог тут при чем?.. И кого это он мочить должен? Меня, что ли?

«На такие вопросы лучше не отвечать, — мысленно посоветовал себе Тырков. — Пусть сама с собой вздорится. Глядишь, пыл из нее и выйдет».

— Отмолчаться решил? — не унималась Павла.

— Да нет, — принял он смиренный вид. — Показалось, будто меж нами тихий ангел пролетел. Ты не заметила?

На крыльце и впрямь сделалось тихо — так тихо, что оба они вдруг услышали гудение шмеля, нацелившегося на пирог с медовым верхом, шепот ветерка, собственное дыхание.

Не успели Тырковы осознать особую значимость этой тишины, как вразнобой грянули бубенчики и колокольцы. Будто тройка резвых коней влетела на Устюжскую улицу и остановилась, как вкопанная, у их подворья. На самом-то деле выездной тройки у Тыркова нет, вот и подвесил он к обвершку тесовых ворот шелковый шнур с кистью и набором колокольцев в черед с бубенцами. Их ему подарил староста Ямской слободы. Стоит за шнур дернуть — они и запляшут, оглашая округу беспорядочным перезвоном.

Переглянулись Василей с Павлой. В заобеденный час в гости ходить не принято. Неужто стряслось что-то?

— Это я, Сергушка Шемелин! — дал знать о себе с улицы мальчишеский басок. — Дозвольте войти?

Ворот с крыльца, глядевшего во двор, не видать, зато хорошо слышен ломкий голос Сергушки.

Тырков выглянул из обеденки:

— Входи, юныш, не теряй времени! Дай на тебя, удальца, наглядеться, — и сел на свое место.

Заскрипела под вескими шагами Сергушки настеленная от ворот до крыльца дорожка из сосновых плах. Промелькнула меж резными свесами и крыльцовыми перилами его лохматая голова. Крякнули в очередь одна за другой ступени, и Сергушка предстал перед Тырковыми в полный рост — богатырски скроенный, легкий телом, ну кровь с молоком. А лицо юное, розовощекое, с белесым пушком вместо усов и бороды, по-щенячьи преданное, доверчиво-глуповатое. Но самым заметным на этом лице был синяк под глазом.

«Значит, и Аршинский в долгу не остался, — с удовлетворением отметил про себя Тырков. — Нашла коса на камень».

Между тем Сергушка Шемелин, стараясь держаться солидно, приложил правую руку к груди и склонил в полупоклоне голову:

— Извиняйте, што не ко времени зашел. Мамка велела погодить до вечера, а мне не терпится поскорей спаси бог Василью Фомичу сказать. Вот я и говорю.

— Ну спасибо, так спасибо, — не сдержал улыбки Тырков. — А теперь присаживайся к столу. Угощайся, чем бог послал. В темнице-то, поди, совсем оголодал?

— Благодарствую, конечное дело, но я не за тем здесь, Василей Фомич.

— За тем или не за тем, попутно разберемся. Неси ему, Павла, щей, да погуще. Не красен обед пирогами, красен едоками. Человек из еды живет. Поевши и разговор крепче будет.

— Дак мамка меня уже покормила.

— Я того не видел. Вот и покажи, как дело было. А не покажешь, значит, вовсе и не было. Верно я говорю, Павла Мамлеевна?

вернуться

10

Всяк свое несет.