— …подводим итог, — размышлял тем временем Сторожук. — Чего можно от вас хотеть? Любви и нежности? Но способ странный. Неизвестный вам ревнивец старается? Не похоже. Ни на что не похоже, только на то, что владеете вы чем-то этаким, что не дает покоя некой персоне. И эта персона достаточно влиятельна, чтобы закрутить вокруг вас такую катавасию. Вот еще хотел спросить, куда телефон делся?
И туг я подумала, что старая поговорка «Слишком много знаешь — пора вешать» — это как раз про нашего драгоценного опера. И кто жаловался, что в милиции не хватает толковых и сообразительных сотрудников?
Вопрос с телефоном я замяла. Не хватало еще сообщать капитану из уголовного розыска о том, что телефон я временно отключила от сети и запроторила в кладовку, потому что в нем «жучок», а я не хочу ни устройство извлекать, ни чтобы нашу беседу подслушали. (Других мин в квартире нет — проверено.) Представляю, как невинно пришлось бы мне хлопать глазками, делая этот доклад. А в качестве компенсации преподнесла Павлу Сергеевичу трогательную историю о взбесившемся телефоне и о сакраментальной фразе «Свету позовите», которая, видимо, будет преследовать меня в страшных снах уже до конца жизни. И еще популярно изложила, почему я думаю, что ко мне в квартиру недавно кто-то проникал, как любят говорить оперы в советских детективах. Не уверена, что он принял во внимание мои доводы, но мне было вовсе не важно, посчитает ли меня капитан Сторожук взбалмошной дурочкой или чрезмерно подозрительной особой. Мое дело — натурально волноваться, но не переигрывать, чтобы не привлечь к себе лишнего внимания.
Мы просидели на кухне до позднего вечера. Павел опомнился только часам к одиннадцати и долго рассыпался в извинениях и благодарностях.
Прощаясь, крепко сжал мою руку и произнес:
— Вы себя берегите. И звоните мне, пусть даже вам что-то покажется. Не стесняйтесь. Лучше перестраховаться, чем я потом буду рвать на себе волосы, что недоглядел. И очень прошу, подумайте хорошенько, что у вас может быть такое, на первый взгляд ненужное, бросовое, что могло бы кого-то заинтересовать.
Он давно уже ушел — было слышно, как спустился лифт и хлопнула дверь парадного, — а я все еще стояла в маленьком коридорчике, уткнувшись носом в пальто, висевшее на вешалке, и не имела сил пошевелиться. Не хотелось ни говорить, ни двигаться, ни думать. Очень хотелось, правда, лечь носом к стенке, но для этого нужно же преодолеть несколько метров до дивана, а на такой подвиг меня не хватало.
Наверное, я страшно устала за несколько последних лет.
Жорж был борцом за идею — гори она синим пламенем. И сведи нас судьба в приснопамятном двадцатом году, вероятно, я бы сама шлепнула его недрогнувшей рукой. В двадцатых он бы стал типичным комиссаром в тертой кожаной куртке и с запавшими от голода и недоедания щеками. В принципе такая позиция заслуживает глубокого уважения, но и является настоящей трагедией для окружающих. Несгибаемый, железный человек, чуть было не обмолвилась — «дровосек»; суховатый, сдержанный, скупой на проявления чувств. Не щадящий ни себя, ни родных, ни близких, если того требует дело. Я ни секунды не сомневаюсь в том, что и отца, и брата, и сына он мог бы приговорить к смерти и лично привести приговор в исполнение, когда бы этого потребовал его долг. Счастье, что долг ничего подобного не требовал.
Нам повезло. Мы встретились почти на семьдесят лет позже и какое-то время прожили счастливо, хотя трагедия все же разыгралась — и именно по причине абсолютной честности и неподкупности Жоржа. Впрочем, это случилось значительно позже, а предшествующих событий набралось столько, что их хватило бы на пару-тройку приключенческих романов в духе Жюля Верна. Жаль, старик не дожил. А то я бы ему порассказала. Видимо, я стала единственной слабостью, единственным человеком, бывшим дороже дела, которому так истово служил Георгий Александрович на протяжении десятилетий. Со мной он вел себя иначе, словно пытался в несколько лет прожить совершенно иную жизнь и влезть в шкуру другого мужчины. Это оказалось бесценным даром и великой жертвой с его стороны. Это было, насколько я теперь понимаю, одновременно и счастьем, и мукой. Жорж не мог отказаться от меня и не мог пережить того, что с ним происходило.
Само ощущение, что теперь им можно манипулировать, угрожать ему, давить и приказывать, буде у кого-либо возникнет подобная необходимость, стало невыносимым для Жоржа, привыкшего отвечать только за себя. Он никогда не боялся смерти, и вообще ничего не боялся. Ему нужно было полвека прожить абсолютно независимым человеком, чтобы теперь — находясь в постоянном страхе за меня — наконец понять обычных людей, подверженных слабостям, испытывающих боль и страдания, и ужаснуться подобной судьбе. Полагаю, только по этой причине он и пытался все держать под своим контролем, все решать за меня, все предусматривать и просчитывать наперед.
Волк-одиночка. Акела, лежащий на скале Советов (какой страшненький каламбурчик получился у меня, хоть я того и не желала вовсе), — когда я смотрела милый детский мультик «Маугли», мне становилось страшно. Даже внешне Жорж чем-то напоминал седого хищника. И чем дольше мы жили вместе, тем больше я удивлялась тому, как нежно и неистово любит он меня. И тем больше жалела его, не созданного для такой любви, не задуманного природой в этом качестве.
Наверное, нам следовало расстаться еще тогда, сразу, как только я это поняла. Но мы слишком привязались друг к другу, чтобы помыслить о разлуке. Просто Жорж все больше сил прилагал к тому, чтобы оградить и обезопасить меня даже от мелочей и возможных случайностей. Так не бывает, и Жорж сам это осознавал, но не желал сдаваться. Иногда в своем стремлении разложить нашу жизнь по полочкам он доходил до абсурда. Это стало первой из его самых главных ошибок. А моей первой ошибкой было то, что я согласилась с подобным положением вещей, стараясь всячески потакать Жоржу, оберегая его покой.
Никогда нельзя ломать себя, даже ради самого дорогого, самого любимого человека на свете. Ибо самопожертвование — это одно, а такое самоуничтожение — совершенно иное. Жаль только, что прозрение наступает, как правило, слишком поздно.
Человек самодостаточен, он и является высшей ценностью, и нигде никем не записано, что нужно отказываться от самого себя в угоду кому-то другому, пусть даже этот другой руководствуется самыми искренними, самыми добрыми побуждениями. Благими намерениями дорога в ад вымощена. Но мы обычно пренебрегаем народной мудростью, воспринимая ее как навязчивый припев модного шлягера, — в одно ухо влетело, в другое вылетело. Господи, как жаль.
Теперь, став много старше и мудрее, я понимаю, что и непреклонного Георгия Александровича вполне можно было уговорить, убедить, перехитрить, наконец. Но это я понимаю теперь, когда за плечами у меня стоит… надцать лет горького опыта. Опыт — это сумма накопленных ошибок.
Я далеко еще не старуха, но моего опыта с лихвой хватит на трех-четырех человек.
А еще только теперь я начинаю подозревать, что нелепое поведение Жоржа можно объяснить и тем, что ему уже тогда всерьез намекнули на то, что со мной может что-то случиться. Я ведь не знаю, когда именно завертелась вся эта история…
Огромный черный пес зажмурился и закряхтел от восторга, колотя хвостом по полу. Он был очень счастлив.
Не так часто ему удавалось лицезреть обожаемого хозяина дома, не суетящегося и торопящегося, а тихого и задумчивого, да еще и на собственном коврике под батареей. Хозяин говорил и говорил — советовался. А Зевс любил, когда хозяин советовался с ним. Тогда он ставил торчком острые уши и внимательно разглядывал своего единственного и любимого человека. А еще — наклонял голову то вправо, то влево. Он наверняка знал: его человек понимает, что таким способом Зевс демонстрирует солидарность и глубокое сопереживание. Пес стал бы еще счастливее, если бы хозяин оставался внутренне спокоен и умиротворен. Но, увы, обожаемое существо было взволновано и напряжено, и это волнение передавалось Зевсу, заставляя его время от времени топорщить шерсть на загривке и тихо рычать, чтобы хозяин не забывал, что за него, вожака, любого порвут в клочки. Но это не помогало.