Возможно, благодаря бабушкиному воспитанию я стал сильнее, увереннее в себе, но «мнимый мужчина» неожиданно спрятался в феминизме.
Возможно…
Можно ли при этом вывести прямую связь между моим будущим феминизмом и властным характером моей бабушки, которая сделала меня своим любимцем. Вряд ли, но всё-таки, всё-таки…
Конечно, это мой индивидуальный опыт. Но, по крайней мере, в легенде моей жизни, дорога к моему будущему феминизму начинается именно с бабушки.
Позже, много лет спустя, я не уставал повторять: в основании моей национальной идентичности лежит «бабушкина шаль» (nənəmin şalı). Это была метафора не только материального предмета, с цветовыми, обонятельными, тактильными ощущениями-воспоминаниями, но и метафора огромного многослойного, многоцветного мира, который, всякий раз, во мне разбуживался, когда я размышлял о своей национальной идентичности.
Конечно, память это не просто запомнившееся, запечатлевшееся. Странным образом память конструируется из того, что видел и слышал, что отобрал, а чем пренебрёг, что проросло, додумалось, домыслилось, а что забылось, истлело, что позже услышал от других, но стало представляться своим.
Всё то, что в результате постепенно складывается в твою собственную легенду.
Даже если ты Марсель Пруст[100], твои «поиски утраченного времени»[101] непосредственно, напрямую не связаны с тем навсегда утраченным временем, которое кануло в Ле́ту[102]. Просто, если ты Марсель Пруст, твоё воображение, твой способ воссоздания утраченного времени, свидетельствует о полноте сохранившихся впечатлений, которые предстали осязаемыми, зримыми, их можно трогать на ощупь, вдыхать их аромат, можно выстраивать цепочку причинно-следственных связей, потом их разрушать, чтобы строить новую цепочку, пока память окончательно не запечатлеется в тексте.
Поиски утраченного времени в пределе становятся философией утраченного времени. Не случайно романы Пруста перерастают в философский трактат о природе времени.
Почти по Фрейду, думаешь назад, живёшь вперёд, жизнь постепенно превращается (если превращается!) в легенду с одной стороны, в философию с другой. Конечно, не претендую на писательство, нет подобного воображения, нет подобного мастерства, чтобы запечатлеть воображаемое в соответствующий стиль, ограничусь признанием того, что бабушка действительно важная персона моей легенды.
Отец спохватился, когда меня следовало готовить к поступлению в школу. Ребёнок избалован, никого не слушает, к тому же не владеет русским языком
…бабушка знала только азербайджанский, а в те годы приоритетным считалось образование на русском языке…
Меня быстренько забрали от бабушки, началась другая жизнь, в которой своевольничать было непозволительно.
Переломить меня оказалось трудно, во многом отец со мной не справлялся, ведь он знал, что у меня есть тыл, есть дом, в который я могу при случае убежать (возвратиться). Вот, при случае, и своевольничал.
Со мной стали разговаривать только на русском, насильственно вытесняя азербайджанский язык (время того требовало).
Можно ли сказать, что когда я пошёл в русскую школу, когда моим главным языком стал русский язык, резко изменилась моя идентичность? Разумеется, нет. Вопрос в другом, не поколебалась ли моя азербайджанская идентичность с русским языком, составляющим отныне словесную основу моей картины мира.
Если не фарисействовать, не подыгрывать общественным стереотипам, то приходится признать, что с миром новых слов и новых смыслов в меня вошла советско-русская идентичность, вектор которой был направлен в сторону космополитизма, и эта идентичность не могла не размывать мою азербайджанскую идентичность. Бабушкина шаль не исчезла, просто отодвинулась в прошлое, затаилась в потаённых уголках сознания. Это своеобразное прошлое не было собственно временем, оно не имело временных переходов в настоящее. Приблизительно как детство, которое всегда позади, но всегда способно прорваться в настоящее и даже обесценить его.
При этом бабушкина шаль осталась таким прошлым, которое в любой момент могло прорваться в настоящее и опрокинуть его, опрокинуть мою русско-советскую идентичность. И прорывалась, и опрокидывала, почти синхронно с тем, как разрушалась советская ойкумена, но постепенно – менялось время, менялось моё сознание, улетучивались запахи, исчезала тактильная память – стала, если не приятным воспоминанием, то моей легендой.
32 года в браке, 18 лет после смерти жены.
101
102