Чуть ли не единственным источником информации по данному вопросу являются так называемые эгодокументы (дневники, мемуары, эпистолярные тексты). Для них свойственно стремление к созданию индивидуальной модели прошлого на фоне общей картины действительности. Но информативность таких текстов зачастую зависит от социального статуса ее авторов. Так, мемуары и другие эгодокументы, принадлежащие перу политиков и ученых, носят чаще всего внебытовой характер, и описания проблем моды встречаются в них редко (см. например: Аджубей 1989; Ганелин 2004; Суходрев 2008; Хрущев 1999; Шестаков 2008 и др.). Несомненный интерес представляют книги И. Андреевой и А. Игманда – воспоминания профессиональных дизайнера и модельера (Андреева 2009; Игманд 2008).
Значительно более насыщены сведениями бытового характера эгодокументы литераторов, относящихся к плеяде «шестидесятников»: Д.В. Бобышева, Ю.М. Нагибина, А.Г. Наймана, Е.Б. Рейна и др. (Бобышев 2003; Нагибин 1991; Найман 1999; Рейн 1997). Они достаточно откровенно пишут о проблемах взаимоотношений мужчин и женщин, правда, в основном в контексте коллизий литературного быта. В воспоминаниях Рейна прозаические эссе перемежаются со стихами, внешне простыми и четкими по форме, но одновременно информативными. Поэт оставил для потомства ценнейшие интервью – воспоминания о моде 1950–1960-х годов. Еще более яркими являются беллетризованные мемуары женщин, как принадлежавших к литературно-художественной среде, так и просто пожелавших передать потомкам сведения об «обычной жизни» в годы оттепели (см.: Белова-Колесникова 1999; Гоз 2008; Гурченко 1994; Дервиз 2011; Доронина 1997; Купман 2002; Ландау-Дробанцева 1999; Лурье 2007; Штерн 2001; Штерн 2005 и др.).
В целом же воспоминания литераторов как специфический жанр мемуарного текста обладают рядом особенностей. По мнению филолога Т.М. Колядич, писатели уделяют особое внимание созданию фактической основы и детализации повествования (подробнее см.: Колядич 1998). Это повышает ценность именно писательских беллетризованных мемуаров, носящих чаще всего характер литературных эссе с элементами воспоминаний, для воссоздания, в частности, деталей гендерного уклада эпохи хрущевских реформ.
Однако данный вид эгодокументов не лишен общих недостатков мемуарной литературы, созданной часто через 30–40 лет после описанных в ней событий. В воспоминаниях действует эффект аберрации памяти. Нередко в изложении авторов условное преобладает над конкретным, а самоцензура становится более жесткой, чем цензура официальная. И это зачастую касается не только важных политических событий, но и сколько-нибудь значимых явлений повседневности. Так, например, произошло на рубеже ХХ–ХXI столетий с феноменом стиляжничества. Традиционный вербальный и визуальный образ советского стиляги во многом был создан советскими идеологами и транслирующими их взгляды средствами массовой информации, прежде всего прессой. Периодическая печать середины 1950-х годов тиражировала карикатуры, с помощью которых закрепляла в общественном сознании представление о вещах, характерных для стиляг. Однако эти вещи были единичными яркими пятнами на общем фоне советской повседневности, а не маркерами сложившейся молодежной субкультуры стиляг. Напротив, многие люди, которых в конце 1950-х годов называли стилягами, чурались даже самого этого имени. Ведь среди них оказывались и любители сдержанной, но элегантной одежды, не похожей на крикливые наряды героев карикатур. Однако в конце 1950-х годов на уровне массового сознания любая нестандартная вещь стала маркироваться как «стиляжная», что само по себе свидетельствует о размытости границ понятия «стиляга». Литератор Э.В. Лурье писала подруге в декабре 1958 года после заказа в модном ленинградском ателье рубашки для своего жениха: «Мне еще попадет от него, наверное, за стиляжные (курсив мой. – Н.Л.) косые карманы» (Лурье 2007: 486). И эта реакция была вполне естественной. Любопытно другое, через пятьдесят лет та же Э.В. Лурье извинительно комментирует собственные письма: «Кто сейчас это может понять?! Мы жили в те времена, когда малейшие отклонения от общепринятых норм в поведении, прическе, одежде воспринимались как подрыв „советского образа жизни“ – чуть ли не подрыв основ государства. <…> Все мы должны были быть стандартными винтиками, регламентировалось все – от площади дачного дома до ширины брюк. <…> В таком воздухе даже невинные скроенные „по косой“ карманы попадали под подозрение. Это уже „самоцензура“. <…> Сейчас самой диким кажется, что в голову такое приходило» (там же). В данном случае стремление автора обязательно объяснить политическими мотивами достаточно типичную для многих мужчин консервативность в одежде, нежелание тратить на нее большие средства на самом деле – новый виток самоцензуры. Именно поэтому воспоминания, появившиеся в конце ХХ – начале XXI века, как и любые другие эгодокументы, уязвимы с точки зрения объективности сведений о прошлом в целом и о бытовых явлениях в частности.