От калитки до двери всего двадцать три шага. Звонил долго, настойчиво, не так, как обычно. Открылась дверь. На пороге стояла мать. В выходном платье с гранатовой брошкой на воротнике. В темно-синей косынке. Свет из прихожей четко обозначил ее контуры, как бы очертив светлой линией. И лицо виделось отчетливо, освещаемое лампой над дверью.
Я не сказал ни слова, и она не сказала ни слова. Молчание удерживало нас в продолжение какого-то времени, может, недолгого, а может, долгого. Затем она кивнула, и это был ответ на немой вопрос моих глаз.
Большой умер рано утром в больничной палате на пять коек, никого не разбудив. По мнению доктора, умер во сне. Два дня, терзаясь от боли, он спрашивал: «Калвис не приехал? Есть у него ключ, он попадет в квартиру?» В последний вечер, когда мать от него уходила, он сказал: наверно, адрес перепутали.
С похоронами решили не торопиться. Мать настояла на том, чтобы сообщить бабушке в Австралию. Бабушка ответила телефонным звонком. Разговора, правда, не получилось, она все время плакала и повторяла, что скоро с Мартынем на том свете свидится. Слышимость была на редкость хорошая.
Большого похоронили в той же части кладбища, где и Рандольфа. Дождь лил без остановки. Провожающих собралось неожиданно много, большинство лиц я видел впервые. Венки возлагали друзья, бывшие преподаватели, бывшие студенты, бывшие фехтовальщики, бывшие хористы, соседи по садово-огородному участку, рижские краеведы. Я видел своих товарищей по курсу, девочек из комитета комсомола, сотрудников института.
Дождь лил и лил, ораторы говорили и говорили. Мне все казалось взаимосвязанным — нескончаемый дождь и нескончаемые речи; проникавшая под одежду неуютная сырость и взволнованно-напыщенные фразы, как бы размеренно слетавшие на железную кровлю, чтобы тотчас от нее отскочить и скатиться. Над головами провожающих разноцветной каруселью покачивались зонты. У меня по лицу катились соленые капли.
Работая лопатой, я вспотел, потом быстро остыл. Понемногу дрожь стала пронимать. Я не мог ни унять, ни скрыть ее. Лязгал зубами и дергался наподобие автомата-скоросшивателя. Но, возможно, не от холода. Точнее, не только от холода.
Заключительный опус квартета валторн. Знакомая печальная мелодия среди закутанных в серую дымку кладбищенских сосен звучала столь же нереально, как бодрые дискоритмы в тихом и темном лесу в тот вечер, когда я возвращался в Вецаки. Где-то подвывала пила-циркулярка. Где-то духовой оркестр исполнял военный марш. Палили залпами. С железнодорожных платформ сбрасывали древесные чурки. Когда одним и тем же кадром дважды снимают, на пленке получается призрачный коллаж. На фотопленке, именуемой жизнью, отдельно вообще ничего не фотографируется.
Провожавшие жали руку матери, Зариню и мне, говорили какие-то слова. Наконец у могилы осталась горстка друзей и близкие, те, кого мать пригласила на поминки.
Во время похорон мне казалось, что мать ничего не видит, не замечает, но это не в ее характере. Конечно, она была убита горем. Но как хороший пловец кролем и под водой отыщет возможность глотнуть воздуха, так и мать даже в такой ситуации ухитрялась следить за тем, что происходило со мной.
— Ты насквозь промок, — сказала она негромко, — беги скорей в машину дяди Криша, поедешь с ними.
— Ничего страшного. Вначале заеду переоденусь. Появлюсь немного позже.
Не хотелось мне ехать ни на машине дяди Криша, ни на какой другой. Переключиться на задушевный разговор я был сейчас не в состоянии.
Прошелся вдоль аллеи. Потом довольно долго искал скамью, на которой сидела Зелма, когда хоронили Рандольфа. В какой-то миг показалось, что и теперь она могла бы там сидеть. Иду, например, той же дорожкой, глядь, она сидит с букетом анемон. Почему эта мысль напугала меня? Хотел я, чтобы она там сидела? Или, напротив, боялся химер, пытавшихся в мыслях моих сблизить Рандольфа и Зелму. За ветками туи и подрезанным кустарником блеснула мокрая пустая скамья. Желтый песок вокруг могилы был аккуратно расчесан граблями. Никого там не было.
В парковой резиденции после смерти Большого я почти физически ощущал тишину. Бывало, тут я чувствовал все, что угодно, кроме тишины. А теперь, стоило открыть дверь, и тишина наваливалась на меня. Все было заполнено тишиной, как иногда прохваченное солнцем пустое помещение заполняется роящимися пылинками.
На этот раз тишина меня не тревожила. Шум захлопнувшейся двери доставил облегчение, как будто мне удалось улизнуть от докучливых преследователей и получить желанную передышку. Как будто после блужданий по топкому кочкарнику я ступил на твердую почву. Я не мог отделаться от мысли: все то, что вот уже почти неделю проплывало мимо и кружилось вокруг, — мелькание людей, мельтешение событий, — все это лишь кратковременная заминка, непродолжительная взбаламученность. Важно было уяснить причины, установить взаимосвязи, найти суть и смысл всего. Но постоянно что-то мешало, задерживало, отдаляло, отвлекало, ослепляло, отгораживало.