Выбрать главу

— Именем святого Луиса Гонсага отпускаю тебе твой грех!

Мальчик снова заплакал, но теперь это были не бурные слезы страдания, а тихие, облегчающие сердце слезы радости. Другие дети тоже плакали.

И в этот раз, когда огонь начал пожирать сумку с деньгами, весь класс опустился на колени.

Прошло еще пять недель.

Обряд сожжения денег стал понемногу терять свой торжественный характер. С ним случилось то же, что случается со всеми другими религиозными обрядами, слишком часто повторяемыми: он стал привычным явлением.

Как-то раз кто-то из мальчиков, вместо того чтобы дать десять сентаво на жертвоприношение, истратил их на бумажного змея. Учитель за него положил деньги в сумку святого. На следующей неделе учителю уже пришлось положить деньги за трех учеников. Они тоже истратили свои десять сентаво, хотя при этом очень извинялись. Учитель прибегал к обычным патетическим жестам, к обычным возгласам и крикам, к обычным обращениям к святому, висящему на стене. Но и жесты, и крики, и обращения к святому тоже понемногу теряли свою первоначальную силу воздействия: они тоже стали привычными. И все чаще при виде Монашка, с посиневшим лицом вздымающего к небу сжатые кулаки, грозя еретикам божьей карой, при звуке его загробного голоса, пророчившего ужасающие бедствия, на ребячьих лицах появлялась едва заметная плутоватая улыбка.

Божий гнев — это хороший точильный камень для веры, но если очень сильно им злоупотреблять, то он не оттачивает веру, а стачивает. Дети уже не боялись божьего гнева так, как прежде, но продолжали приносить каждый понедельник по десять сентаво.

Как-то раз в субботу, на последней перемене, перед последним уроком, на котором должно было произойти обычное аутодафе, один мальчик по секрету сказал другому:

— Знаешь, что я придумал?

— Что?

— Бежим скорее в класс, достанем из сумки три песо… и возьмем их себе! Хочешь?

— Я боюсь.

— Что увидят-то? Да не увидят!

— Я боюсь святого.

— Так ведь он только картинка!

— Но на небе ведь есть настоящий…

— А мне так думается, что это всё выдумки Монашка… Подумай, три песо! Полтора на каждого. У тебя было когда-нибудь полтора песо?

— Никогда!

— Вот видишь! Пойдем…

И мальчик взял товарища под руку.

— Но как же так?.. — колебался второй мальчик, однако все же шел за первым. — А ему не скажем?

И он указал на проходящего мимо них мальчика, того самого, который предложил отдать три песо парализованной старухе. Заговорщик слегка трусил и мечтал о подкреплении. Ему казалось, что, чем больше будет участников преступления, тем меньшая вина падет на каждого.

— Но ведь если мы ему скажем, — ответил автор проекта, — то нам придется отдать один песо ему.

— Ничего. Каждому достанется по одному песо.

— Ладно!.. Слушай, ты знаешь что? Мы решили взять три песо из сумки святого, а вместо них засунуть три кусочка газетной бумаги. Как ты думаешь, а?

— И мы тогда отдадим три песо той бабушке? — спросил третий мальчик. — Вот здорово! Я согласен! — Он был в восторге.

Его решимость придала бодрость двум первым заговорщикам.

— Нет, каждый возьмет себе одно песо.

— Если хочешь, отдай свое этой бабушке…

— Хорошо! — согласился филантроп. — Пошли! — А по дороге подумал: «Может быть, все-таки я дам бабушке только полпесо, а другую половину оставлю себе».

Они стремительно вбежали в класс. Один из мальчиков встал у двери на страже. Другой приставил к стене стул. Третий вскарабкался на него и открыл сумку. Он быстро засунул в сумку руку, схватил какие-то бумажки и вытащил.

— О!.. — вскрикнул мальчик и чуть не упал со стула.

В его руке оказались пожелтевшие обрывки старых газет.

ЯЙЦО В ТАРЕЛКЕ СУПА

Каждый день, возвращаясь из школы, Дамиан Бальби принимался готовить похлебку, чтобы отец, вернувшись с работы, мог поесть горячего. Он не первый год занимался такой работой. Уже девятилетним мальчиком он умел готовить. В течение пяти лет Дамиан каждый день чистил картошку и нарезал капусту, прежде чем приняться за приготовление уроков и углубиться в свои книги.

Он жил вдвоем с отцом, светловолосым великаном, тихим и немногословным, к которому его привязывало нечто большее, чем сыновний долг. Матери своей он не знал. Он вырос рядом с этим молчаливым, угрюмым человеком и сам сделался таким же молчаливым и угрюмым. Дамиану было четырнадцать лет, но он чувствовал себя взрослым мужчиной и рассуждал как взрослый мужчина.

Его отец был каменщиком, бригадиром каменщиков, и, чтобы поспеть вовремя на работу, ему приходилось вставать очень рано. Возвращался он лишь поздно вечером, усталый и голодный. Говорил мало, в основном интересовался, как у сына идет ученье, — это была его главная надежда, его гордость; потом ложился спать.