Выбрать главу

Доктор Журавлёва стала Ликой Сомовой – Лёва даже не моргнул, слушая Алика в пивняке на Каляевской, лишь хрустнул сушкой в кулаке: за четыре года он насмотрелся всякого. Теперь люди вряд ли могли его чем-то удивить. Алик потягивал жёлтое, как спитой чай, пиво, рассказывал про однокурсников, знакомых. Музыкант Сомов сразу после диплома очутился в оркестре Гостелерадио и катается по заграничным гастролям. Пиво пахло хозяйственным мылом, Лёва кивал и глядел, как сигаретный дым закручивается кольцами, а в немытом окне мелькают ноги москвичей и гостей столицы. Из подвала был виден кусочек Садового и угол троллейбусной остановки кольцевого маршрута. У Лёвы возникло странное ощущение, будто он забрёл ненароком на скучный фильм: истории Алика, город за окном, люди, улицы не имели к нему, Лёве, никакого отношения. Он не чувствовал себя причастным, порвалась некая связь. Не было ни обиды, ни горечи, лишь скука. Он не к месту вдруг вспомнил, как под Бугульмой зэки поймали лагерного вора и сварили его заживо в котле с гудроном. Быстро попрощавшись с Аликом, Лёва вышел на улицу.

В начале апреля Лёва подал документы на выезд. Жертва тоталитарной системы и бывший узник совести, осуждённый за антисоветскую пропаганду и агитацию, он сразу получил визу. Его удивило, что и родные власти не чинили препонов, толстый овировец, выдавая паспорт, хохотнул: «Скатертью дорожка, господин мятежник!». Лёва невпопад ответил: «К чёрту» и уже в следующий вторник гулял по дождливой Вене.

В Италии, в Гвардопассо – сорок минут электричкой с Рома Термини – Лёва заплывал далеко в море. Раскинув руки крестом, он покачивался на волне и, не думая абсолютно ни о чём, глазел в яркое летнее небо со вздорными облаками, похожими на сладкую вату Лёвиного детства. Лихо нырял, уходя в прохладную глубину, ловил мидий. Потом ложился на раскалённые камни, курил и пил слабое молодое вино, купленное в деревенской лавке по дороге на пляж. Снова глазел в небо, где облака постепенно наливались розовым и уплывали за горизонт.

В Нью-Йорке он очутился в сентябре, стояло пекло, пахло нагретой резиной и асфальтом. Баламут Лаврецкий тянул в Цинциннати – ему нравилось название, Лёве удалось отбояриться. Он устроился на «Новую Волну» редактором, снял конуру в Челси с покатым полом и видом на кирпичную стену трикотажного склада. У квартиры было неоспоримое преимущество – Лёва, не выходя из душа, мог дотянуться до пива в холодильнике.

На радиостанции к необщительному господину Котельникову относились настороженно, даже побаивались. Заведующая архивом Дора Леонардовна, сплетница и почти карлица, жарким мхатовским шёпотом рассказывала по углам страшные истории из лагерного прошлого Лёвы. Даже бестактный главред Чернодольский обращался к нему вежливо и на «вы», величая Львом Кирилловичем. Лёву же, помимо неистребимого запаха дезинфекции в редакции, поразила атмосфера. Дело было даже не в щербатом гжельском фаянсе, бесконечных перекурах и чаепитиях с пряниками, не в портрете актёра Янковского над столом Зиночки из отдела писем и не в базарном говорке Ланской – примадонне из Мелитополя. Сотрудникам радиостанции, ярым антисоветчикам и отъявленным диссидентам удалось с невероятной достоверностью воссоздать дух исторической родины: сама мысль, что за окном редакции «Новой Волны» – Легсингтон-Авеню и Манхэттен, а не улица Новаторов и Саратов, казалась просто абсурдной.

Лаврецкий позвонил в марте, позвонил за полночь, Лёва уже спал. Цинциннати оказался жуткой провинцией.

– Дыра! – орал в трубку нетрезвый Лаврецкий. – И бабцы толстые и с конопушками. Как у нас. Вот я и говорю – за что боролись?

– Я сплю уже, – мрачно сообщил Лёва.

– Ох, мать твою! Прости, старик. У нас ещё и десяти нет. Я ж из Лос-Анджелеса звоню.

Поначалу Калифорния Лёве понравилась. После манхэттенских сквозняков, промозглого февраля и золотушного марта – синее небо и высоченные пальмы, рыжие апельсины с кулак в шершавой листве, на улице пахнет прелыми розами и бензином, с Пасифик-Хайвей открывается просторный горизонт океана, мокрые сёрфингисты в чёрных термокостюмах, как морские котики, качаются на досках в ожидании волны. В Калифорнии Лёва оттаял, впервые после отсидки он ощутил себя включённым в окружающий пейзаж, в коловращение жизни. В Лос-Анджелесе сделать это оказалось проще всего, сам город иногда казался миражом, декорацией. Да и города, как такового, здесь не обнаружилось – кокетливые посёлки пряничной архитектуры под оранжевой черепицей с мавританскими башнями, запутавшись в клубках трёхъярусных шоссе, они тянулись вдоль плоского пляжа с безупречным прибоем или уползали в долину и карабкались по пологим склонам бурых холмов и каньонов. Солнечные очки – главный аксессуар, плюс двадцать пять круглый год. Над головой – ни облачка, лишь пара орлов нарезают идеальные круги в синем кобальте. Глоток ледяного пива, нагретый песок, мерный океанский накат – Лёва улыбался счастливо, хотя и старался распознать подвох: было уж как-то слишком хорошо. Ощущение, что умер и по недосмотру попал не туда, куда заслуживаешь. Отношения между людьми тоже оказались вполне липовыми, кассир в лавке встречал тебя как любимого брата, от патоки пустых бесед слипались губы, а разговоры велись исключительно на приятные темы, причём каждой теме отводилось не более трёх минут. Про временной лимит Лёва усёк не сразу и поначалу частенько натыкался на стекленеющий взгляд собеседника, не привыкшего к по-русски долгим и пространным рассуждениям. Впрочем, фальшивость Лос-Анджелеса вполне Лёву устраивала. Он загорел, купил в кредит открытый «мустанг-турбо», отбелил зубы, привык широко улыбаться и стал похож на актёра Мосфильма, играющего роль заграничного матроса.