Выбрать главу

Счастье с доставкой

Выбор был жалок, выбора, считай, не было: Армадилло, Джо-Банан и Горилла. Мещерский провёл пальцем по пыльному ядовито-жёлтому пластику Банана, стукнул костяшками в панцирь Армадилло – тот отозвался пустой бочкой. – Никого нет дома, – хохотнул хозяин, отхлебнув из банки, – Не тяни резину, Ник, кого берёшь? Не невесту ж, честное слово! Мещерский смутился: – Можно примата? Сказал и отчего-то покраснел, словно стянул мелочь с прилавка. В лавке было душно, он вытер мокрый лоб. – Примата? – хозяин, выцедив остатки пива, заученным жестом ловко смял жестянку. – Можно примата. 1Костюм состоял из мохнатого комбинезона с молнией от горла до промежности и большой головы, внутри которой по непонятной причине разило рыбой. Потом Ник догадался, что это, скорее всего, из-за клея – он читал где-то, что клей иногда варят из костей. Этот явно сварили из рыбьих. В глазах маски были проделаны две дыры, но видимость оставляла желать лучшего. Мещерский поправил голову, приблизился к зеркалу, поднял руки и зарычал. Стало смешно и жутко. Он пожалел, что отец его не видит. Мещерский-старший – потомок худосочных краковских баронов, голубоглазый крепыш с гусарскими пшеничными усами и бритой головой, смуглой и гладкой, словно отшлифованной солнцем, обожал при гостях вдаваться в мрачные средневековые подробности своего рода. Над камином в гостиной висела массивная дубовая рама с генеалогическим древом Мещерских. Пергамент под стеклом сохранился неважно, пожелтел, а левый край обгорел, так что часть родни по женской линии навсегда канула в лету. Будучи мужчиной невысокого роста, отец, выпячивая грудь, покачивался с каблука на носок и говорил нарочито низким голосом, слова произносил не спеша и с достоинством. От польского акцента он так и не отделался. Из-за гулкой акустики гостиной Нику всегда казалось, что отец сердится и гудит, как шмель в одну ноту: бу-у-у. Аристократизм не помешал отцу стать хватким дельцом: он мастерски спекулировал на Нью-Йоркской бирже, по большей части на зерне, и успешно играл на скачках. «Азарт у Мещерских в крови, – сжимая крепкие кулаки, пылко заявлял он, – Лошади – наша фамильная страсть!» Ник, очевидно, пошёл в мать, тихую религиозную латышку – лошади ему были до лампочки. Он вообще не был азартен, толстую книгу без картинок предпочитал поездке на ипподром. С чисто польским упрямством Мещерский таскал сына на ненавистные скачки, водил в конюшни, заставлял пить пиво с краснолицыми приятелями. Поздней Ник узнал, что отец на бегах беззастенчиво жульничал: подкупал палёных жокеев, платил букмекерам за имена фаворитов, иногда сам заряжал заезды. Когда Ник объявил, что хочет изучать философию, отец молча и пристально взглянул на него. Это был странный взгляд, так обычно смотрят на калек и неизлечимо больных – с сожалением и гадливостью. В кабинете на втором этаже часы пробили половину какого-то часа, металлический отзвук долго бродил по пыльным комнатам, покрасневшим от заходящего солнца. Нику вдруг стало тоскливо и пусто.

Через неделю он уехал в Германию, в Хайдельберг. Отучился на философском три семестра, немецкая рациональность, поначалу боготворимая им, постепенно осточертела и стала напоминать тупость и ограниченность.

На второй год Нику даже показалось, что германский Ordnung заразен: поймав себя за сортировкой носков по цветам спектра, он спешно перебрался в Милан. В Италии увлёкся историей искусств, сначала Ренессансом, потом античностью. После культурно девственной Америки, наивно полагающей, что история началась триста лет назад, Италия поразила Мещерского: он, как зачарованный шагал по щербатым ступеням Форума, бродил по аллеям виллы Боргезе и внутри гулкого мрака Пантеона, ночевал тайком в Колизее, в каникулы безуспешно пытался устроиться гидом в Ватикан, в результате подрядился на раскопки в Монте-Мильори. Там же, в апельсиновых рощах, среди дорических капителей и безносых статуй, безнадёжно влюбился в Харпер, взрослую тусклую англичанку в стальных очках. Худел, томился и страдал до сентября. 2Вернувшись в Нью-Йорк в начале мая, Мещерский удивлённо обнаружил, что ни его диплом, ни его знания здесь никому не нужны. Помыкавшись, он нашёл унизительное место внештатного консультанта в «Еврейском вестнике», скорее напоминавшем богадельню, чем издательство. Платили там оскорбительные гроши, о том, чтобы снять свой угол, не могло быть и речи. И он продолжал жить с родителями. Отец, пыхтя контрабандной «гаваной», ехидно подкручивал сивый ус и приговаривал: – Выждэ як Заблонски на мылэ… Ник не знал, что там у пана Заблонского вышло с мылом, но чувствовал, что отец только и ждёт, когда сын, наконец, признает свои заблуждения, повинится и попросит о помощи. Мещерский – старший наверняка простит, и, конечно же, поможет, с воодушевлением обзвонит всех, и в конце концов найдёт ему – сыну и наследнику – подобающее место, с достойным жалованьем и благозвучным титулом. Надо лишь попросить. Отцветал жасмин, над парком висел птичий гомон, Ник вырвался из подвальных лабиринтов «Вестника» и, растянувшись на тёплой траве, глядел на облака. Рукопись некоего Гр. Казовского о влиянии иудаизма на городскую поэзию прошлого века он сложил пополам и сунул под голову. За пригорком упруго били в мяч, иногда он взмывал в небо и, мгновенье повисев, словно разглядывая окрестность, стремительно падал вниз. День выдался такой же свежий и звонкий, как этот бодрый мяч. Именно в такие дни хочется принимать важные решения и отправляться в дальние путешествия. Подбежал пудель, чёрный, с мягкими шарами шерсти на ногах, восторженно тыкаясь мокрым носом в лицо и шею, предложил дружить.