Рому пригласили в Дом культуры на заседание поэтического клуба «Росинка». И пригласил не кто-нибудь, а главбух Подрясникова, шарообразная дама, которой и сам начальник завода был не больно-то указ.
– Что это ещё за росинка? – Рома опешил не столько от предложения посетить поэтический клуб, сколько оттого, что это предложение сделала ему сама Подрясникова.
– Как, вы не знаете про наш клуб? – Главбух вскинула брови. – Что ж, есть случай узнать. Заседание состоится в пятницу в восемнадцать часов. У нас хорошая культурная программа – сначала поэтессы будут читать свои стихи, известный во всём городе бард Борис Манушкин исполнит свои песни под гитару… потом чаю попьём.
– Чаю? А покрепче что бывает у вас?
– Ах, мужчины, мужчины… – Подрясникова с укоризной посмотрела на Рому и покачала головой. – Это ж – поэтический вечер! Как вы этого не понимаете?
Тут укоризна растаяла в глазах Подрясниковой, и она добавила:
– Бывает что и покрепче. Только в меру, конечно.
Вполне возможно, что Рома отправился бы в пятницу на росинку, но не довелось. В этот день в каморку к нему пришли Васюкин и Прибылов.
Не успели допить и первую, как Васюкин стал канючить, чтобы Рома взял его в Норвегию в свой замок садовником, а только начали вторую, тут уж и Прибылов запросился в замок «хоть конюхом, хоть кем».
Неизвестно, до чего бы они договорились, если б не явилась комендантша Прончакова и не выдворила и «садовника», и «конюха».
Вообще Елена Николаевна без церемоний теперь изгоняла из каморки Ромы всяких желающих выпить и закусить не с кем-нибудь, а с самим владельцем норвежского замка. Таковых желающих не убавлялось, хотя очень скоро выяснилось, что в наследство Роме достался не совсем даже и замок в обычном его понимании. Не было в нём ни башен с бойницами, ни зубчатых стен, ни полагающегося рва вокруг. Судя по фотографии, добытой Прончаковой, уместнее его было бы назвать просто большим каменным домом на лужайке. Но коль уж с самого начала речь пошла о замке, то этот дом все продолжали называть не иначе как замком.
– Ты посмотри на себя, – однажды сказала Прончакова. – Нормальный мужчина, в Норвегию скоро за наследством поедешь. У тебя же там замок! А в чём ты ходишь, тебе самому-то не стыдно?
Чеканов пошёл в магазин и приобрёл недорогую, но внешне весьма приличную зимнюю куртку, даже с оторочкой песцом на капюшоне.
– Ну, вот теперь ты выглядишь как человек, – сказала Прончакова, и так и эдак разворачивая Рому. – Вот теперь ты молодец!
Прончакова помогала Роме в бумажных хлопотах. Их было немало, а он не понимал в них ни бельмеса. Словом, она взяла Рому под свою опеку.
Да, все окружавшие Чеканова люди изменили к нему своё отношение. Но удивительнее всего, что главные перемены происходили в нём самом. Словно жизнь отхлынула от него, как море от берега во время отлива, и он теперь видел то, чего прежде не замечал. А прошлые события своей жизни, которыми ещё недавно он мог похвастаться перед каким-нибудь собутыльником, теперь казались ему никчёмными и неприятными, как заржавевшая жесть консервных банок, застрявшая в ветках коряги после ухода воды.
Как-то он увидел на улице высоченную девицу, которая шла ему навстречу и говорила по телефону. Девица была ярко накрашена, модно одета, надменна – раньше Рома не стал бы такую разглядывать: что толку – всё равно к ней не сунешься. Но теперь он смотрел на неё и как-то понимал, что она хотя и производит впечатление беззаботной небожительницы, но на самом деле очень-очень несчастна. И Чеканову едва ли не до слёз вдруг стало жалко эту девицу.
Ему стали почему-то любопытны дети. Прежде он их не замечал, как не замечает кот то, что не будет есть. А теперь он с любопытством смотрел на подростков, которые гурьбой шли из школы и смеялись или о чём-то говорили между собой.
Глядя на них, Чеканов думал, что, наверное, и у него есть сын или дочь. Молодость его прошла бурно, и вряд ли могло так получиться, чтобы детей вовсе не было. Но где они, его дети? В Тольятти, в Воронеже, в Саратове? А может, у него есть сын в Италии, куда уехала беременная от него учительница географии. И вот идёт сейчас по какому-нибудь Неаполю паренёк, ему кричат: «Эй, Джованни! Джованни Лучано!» А какой он Лучано – он самый что ни на есть Чеканов, только без морщин и залысин. И от этой мысли становилось вдруг так горько на душе, что прихватывало под ложечкой. И тогда он шёл в какой-нибудь скверик, присаживался на лавку и закуривал – чтоб списать на едкий сигаретный дым вскипавшую в глазах влагу.