Елки стояли худые, ощипанные, а березы переродились: превратились в березовый кустарник, стволы искривились, стали коричневыми, с жилистыми кулачками. Они росли вдоль безупречной шоссейной дороги, идущей по вечной мерзлоте, и вокруг темно-красных домов норвежских крестьян, на окнах которых висели лампы на случай будущей полярной ночи.
Наконец мы выехали к фиордам океана, к светлым пляжам с плоскими камнями, к воде цвета рассеянных близоруких зеленых глаз. Косо светило солнце — было за полночь. Июльский арктический ветер дул такой, что сносило с ног. Наутро ветер поутих, я пошел вдоль скал к океану. И в расселинах я увидел карликовые березы. Они победили — никаких прочих елок больше не было и в помине. Они, казалось, не росли на одном месте, а ползли по-пластунски, минуя нерастаявшие островки летнего снега, к земному пределу.
При этом они пахли. Но как! Они пахли так, как будто пели во весь голос, на все побережье, на всю арктическую Ивановскую. Березовый воздух был сильнее праздничного церковного елея. Тут я понял, что — все: я влюбляюсь. Я влюбляюсь в карликовые деревья, которые живут и не жалуются. Ну, это особая тема. Я не знаю ни одной страны, где бы так много жаловались на жизнь, как в России. Начиная с вопроса «как дела?» и кончая расспросами более тонкого свойства, в ответ получаешь целые грозди жалоб — на власти, здоровье, погоду, отцов и детей, друзей, войну и мир, самих себя. В России жалуются, скорее всего, потому, что люди у нас слабее обстоятельств. Так почему бы нашим мужчинам не позаимствовать зарубежный опыт норвежских карликовых уродок? Их не заела арктическая среда. Не знакомые с англо-американским кодексом чести, они существуют согласно его положению: don’t explain, don’t complain (не оправдывайся, не жалуйся). В общем, живите, как эти березы.
Мой друг, маркиз де Сад
По России бродит призрак маркиза де Сада. Но никто, кажется, толком не знает, зачем он бродит и какой от него толк. Даже эротически многоопытный Виктюк не знает. Я посмотрел его постановку «Философии в будуаре», сделанную по роману Сада. Дальше милой эстетизации садизма с голубой, как это у него водится, каемочкой режиссер не пошел, не получилось, и во мне встрепенулся давнишний садовед. Саду я многим обязан. В 1973 году я протащил через советскую цензуру свою статью о Саде, наделавшую тогда много шума. Сад дал мне литературное имя. Теперь настала пора мне защищать репутацию любимого мною французского призрака.
У нас в России для садистов рай. Российская государственность исторически обеспечила им счастливое существование. Она обесценила человеческую жизнь, создала систему подавления, всевозможных запретов, ханжеской морали. Несостоявшиеся садисты становятся жертвами садизма, но, дай жертвам власть, они тоже станут садистами. Садизм вырабатывается в неограниченном количестве, как слюна, садизм идет валом. Садюга — русское ласковое слово. Я такой другой, действительно, не знаю, где так сладко умеют унизить, где бы женщин столь сильно возбуждала перспектива насилия, а мужчины столь наивно путали половой акт с дракой. По степени бытовой, будничной агрессивности, от троллейбуса и детского сада до воспаленного парламента, мы не знаем себе равных, всех превзошли.
Иллюзия равенства наилучшим образом творит подлинную власть запретного неравенства. Иллюзия духовности ведет к лихорадке мастурбации, жертвой которой стал, среди многих прочих, неистовый Виссарион Белинский (это биографический факт).
Самопознание русского человека исчисляется отрицательными величинами. Внутри себя он видит неизменно прямо противоположное самому себе, и об этом другом он слагает поэмы, ставшие гордостью мировой культуры. Даже материализм в нашей стране был воспринят как высшая стадия идеализма. Такой стране, как Россия, маркиз де Сад просто необходим. Его можно было бы прописать как микстуру. Кому-то от этой микстуры станет совсем дурно. Что ж, будем скорбеть, сожалеть, соболезновать, если найдется время. Кто-то вообще никогда ничего не поймет. Это в порядке вещей. Но людям с задатками свободных идей несколько полегчает.
Сад (кстати, вот годы его жизни: 1740–1814) никого не хотел ни лечить, ни учить. Он стал и по жизни, и тем более в книгах самораскрытием страсти, не знающей своей логики, но творящей ее с неизменным постоянством Сад — не доктор и не пациент. Он — писатель, то есть вольнослушатель некоторых словесных истин. От многих других его отличала настойчивость. Он мог остановиться на уровне гедонизма, но был, очевидно, увлекающейся натурой и улетел в запретные сферы, недопустимые в культуре жизнеустройства. Однако, если культура не вмещает в себя Сада, она превращается в заговор с целью скрыть человека от человека.