Отца было мало - но он был всегда.
Советские дети всегда ждали отцов - и это ожидание составляло какую-то отдельную и вполне драгоценную часть их жизни.
В семидесятые уже не было доминанты отца-солдата и отца-зэка; уже закончился шестидесятнический отецпризрак («Застава Ильича») - нравственный отсчет, высший мистический суд. Закончилась и важная эпоха советской мысли семейной, почему-то мало исследованная: 1944-1968 годы - период, когда было запрещено признание внебрачного отцовства. Мать не могла записать отцом ребенка человека, не состоящего с ней в браке, не могла и подать в суд на признание отцовства, - соответственно, тех же прав был лишен и отец, своевременно не женившийся. Этот закон был мощным регулятором женского репродуктивного поведения - семь раз отмерь, один роди, но и отцов обязывал к бдительности. В год, когда танки пошли по правде, дали вольную (соблазнительно увидеть в этом майское эхо, сорбоннские сквозняки, но незачем). Безотцовщины как таковой было немного, впрочем, к середине семидесятых все выровнялось, но и тогда были отцы, либо честные «гражданские», либо присутствующие в форме писем с зоны или из ЛТП, на фотографиях плохой ретуши, живущие в героическом мифе о погибшем летчике-разведчике. В нашем городе высоко котировались милиционеры, погибшие при исполнении. Не вписывающаяся в нуклеарную норму семья считала должным эту норму имитировать, и общество помогало в этой имитации. Сейчас, когда культурологи объясняют, что семидесятые были эпохой самого затхлого советского мещанства и ханжества, духовного и психологического вакуума, не очень-то и возразишь. Да, тухлые, с капустным привкусом общепита и паленой вискозы пионерского галстука, но именно ханжеский, нормативный, регламентированный мир давал ребенку удивительное чувство защищенности. Отец не распоряжался - он защищал. Хозяином в доме он не был - он отвечал за прекрасное и умное. На родительских собраниях сидели в основном отцы: с ними было легче работать.
Отец был органической частью детского мироздания, и отцовство оформлялось как мужское дело, джентльменское занятие, набирало стиль и вес. Уже были известны педагоги Никитины с их экстравагантной системой интеллектуального развития и жестоким закаливанием; уже были КСП и походы, и поездки в дальние монастыри, и домашние кружки по интересам - отцы начали заниматься детьми осознанно и плотно, это было достойное мужское дело. Но все-таки, каждый раз, это был подарок, праздник. При общем изнурительном быте, пожиравшем выходные, время на детей именно что выкраивалось, папиного свободного вечера иногда ждали неделями. Выходной вдвоем был большой роскошью.
Конечно, относительная благопристойность советской детоцентричной семьи цементировалось как дефицитом соблазнов во внешнем мире (метро закрыто, в такси не содют), так и общей тяжестью быта. И все же! Самые яркие, зрелищные переживания детства связаны с матерью (море, праздники, театр), но самые глубокие и нежные - с отцом. Мать показывала цветок, дерево, а отец показывал небо и называл созвездия, - и в большинстве знакомых мне семей был примерно тот же расклад. В отцовской цивилизации были лес, река, катер, лыжи, стихи, толстые журналы, тот мир, где «…в начале букваря / Отец бежит вдоль изгороди сада / Вслед за велосипедом, чтобы чадо / Не сверзилось на гравий пустыря» (Гандлевский). Сейчас это переживание, наверное, назвали бы малобюджетной набоковщиной, - ну, пусть. У каждого из нас было свое маленькое Рождествено.
V.
Пример высокого родительского целомудрия я наблюдала на примере соседа, токаря Михал Иваныча. Он был человек высокой питейной культуры. Когда подступало - доставал заветный блокнотик, точил карандашик. Шел по подъездам, говорил, прокашлявшись, авторитетно, угрюмо: «Добрый вечер, товарищи. Не желаете сдать девяносто копеек в Фонд мира?» Эти девяносто как-то трогали, да и отдаст через две недели, всегда отдавал. Стоит, весь клацает, вибрируют очки и зубы. Сдачи не надо. Зоя из второй квартиры так геноцидила мужа за каждый глоток «Жигулевского», что рамы осыпались, но Михал Иванычу без вопросов доставала из лифчика: о чем речь, когда у Картера растут боеголовки.
Собрав по три-четыре рубля с подъезда, он шел в гараж и ложился на раскладушку. Был принцип - в дом себя «грязного» не нести, в доме - дети, двое своих и падчерица. Он на жену смотрел, как на сервант, а детей стеснялся, держал в гараже чистую рубашку и порошок «Лотос».
Жил он примерно полмесяца дома, полмесяца - в гараже.
Дети все знали про него и тихо боготворили.