- А он и не писатель, - подтвердил Майк. - Но хоть по башке-то получил?
- Получил, - согласился я.
- Ну и то слава богу.
Иногда после моей стипендии мы отправлялись в ресторан - «Европу» или «Асторию». В «Европе» на гитаре играл Джон Данкер, а на саксофоне Орест Кондат. В «Астории» за фортепьяно сидел Анатолий Кальварский и от души импровизировал би-боп, закрыв глаза. И там и там где-нибудь за угловым столиком сидели «лимонадники» и посматривали по сторонам. Мы их мало интересовали. Для нас были припасены комсомольские патрули, ОСОДМИЛ и прочие волонтеры органов общественного порядка. Иногда встревала администрация и знакомый мэтр просил нас покинуть заведение за искажение рисунка танца. Это обычно бывало, когда Чу-Чу-буги демонстрировал нам и редким иностранцам что-нибудь из своих домашних заготовок на темы чарльстона или рок-н-ролла. Администрация, в общем, относилась к нам снисходительно, потому что мы не буянили, не скандалили, но привлекали всеобщее внимание своим видом, манерой танцевать и, вообще, повышали рейтинг заведения, как сейчас говорят, потому что многие лохи с деньгами приходили специально по субботам в «Европу», чтобы поглазеть на стиляг, послушать джаз, вкусить, так сказать, запретный плод. Комсомольские патрули обычно ошивались на улице у входа. Но мы с ними были предельно вежливы, переводили Майку, косившему под иностранца, с русского на английский их вопросы, сажали его в такси, прощались с патрулем и дружной стайкой уходили в сторону Невского.
На факультете по одной из наводок патруля меня как-то вызвали на бюро и спросили, правда ли, что я хожу в ресторан. Я сказал, что истинная правда и что хорошо бы нам туда сходить всем бюро как-нибудь после стипендии и от души поплясать.
- Я ведь не в буржуазный вертеп хожу, а в наше советское предприятие общественного питания.
Бюро было озадачено и на всякий случай приговорило меня к общественной работе в подшефном спецдетдоме. Вскоре там чарльстон плясали даже в младшей группе, а музыкально-хореографическая композиция «Мистер Твистер» получила грамоту на конкурсе детских учреждений для умственно отсталых детей.
Тем временем общая атмосфера сгущалась. Выгонять и сажать стали чаще. И когда Жора-Патефон принес мне на сохранение два чемодана своих пластинок, опасаясь неминуемого обыска, с моей мамашей случилась истерика: у нее еще не выветрилось из памяти, как в 1938-м после обыска забрали моего отца. (Никакого криминала за ним не нашли, кроме того, что он окончил с красным дипломом Киевский Политехнический институт, где сопромат и теорию механизмов преподавали жуткие враги народа, а также хранил подшивки старых «Огоньков» с их фотографиями. Отец оправдывался тем, что ни дачи, ни печи у нас нет, чтобы сжечь эти зловредные журналы, а отдавать неизвестно кому не хотел. Подержав несколько дней с другими инженерами - героями первых пятилеток, его отпустили, но с руководящей должности вышибли, чему он был очень рад.) Теперь сын прячет под диван явный криминал, и, наверное, его нарочно подставили, чтобы потом посадить. Через некоторое время Жора забрал чемоданы и увез в неизвестном направлении. Спрятал под кустом, как он сам сказал.
Больше других доставалось тогда художникам. Их выгоняли из Академии и из Мухи, и устраивали им драки на улице, когда при первой же оплеухе из-за угла выезжала милицейская «раковая шейка», хватала участников, увозила в участок, откуда нападавшие отправлялись дальше по месту службы, а пострадавший художник как злостный хулиган изолировался от общества на срок в зависимости от глубины игнорирования принципов социалистического реализма. Это было золотое время для акул-собирателей. Будущие знаменитые неформалы Шемякины и Богомоловы шли просто даром или за какие-то постыдные гроши. Из глупости или из-за каких-то идиотских принципов я у них картины не покупал и не выпрашивал, кроме одной-единственной акварели Аксенова. Она мне очень нравилась, и я ее назвал «Бенвенуто Челлини и его брат Вася». У Аксенова она, по-моему, называлась «Старухи под дождем».
Художники были всегда голодными, и я по возможности подкармливал их. Много позднее я также выручал писателей и молодых режиссеров, у которых всегда горела душа после вчерашнего. Почему-то я всегда попадался им именно на следующий день. Но я понимал, что участие в обществе отверженных и непонятых требует от меня жертв, и безропотно вносил свою лепту, подобно Левию Матвею, который вначале примкнул к этим оборванцам в основном из любопытства, а потом проникся всей душой.