Сема почему-то растерялся и не ответил. Он ругал себя потом весь день, но возможность разговориться была упущена, а теперь даже стыдно подойти к девушке, – что она подумала о нем? Что он неуч, невежда, дурак?
Вечером он слышал, как в сонной тишине вагона говорила Клава:
– Девушки, посмотрите, какая река. Что это за река? Широкая-широкая и быстрая-быстрая.
– Это Шилка, – вдруг откуда ни возьмись вынырнул Калюжный.
– Шилка? Спасибо, – сухо и как будто разочарованно сказала Клава.
Генька вернулся в свое отделение и сел в углу, насупившись.
– Девушки, а ведь Амур всех рек больше, правда? Я забыла точно, мы ведь учили в школе, он очень широкий и быстрый.
Генька Калюжный дернулся было, но Сема сидел, решительно загородив дорогу ногами.
– Подумайте, девушки, – продолжала Клава, – построим мы с вами новый город, и будет там новая жизнь… Какая она будет? Можете вы себе представить?
Резкий голос Тони сердито откликнулся:
– Да спи ты наконец, ведь поздно.
Клава громко вздохнула, потом весело сказала:
– Ну, спокойной ночи. Только ты погляди, какие мы места проезжаем, ведь мы никогда ничего подобного не видели.
Через полчаса, стараясь не шуметь, два друга, не сговариваясь, пошли по вагону. Клава спала, свернувшись калачиком, по-детски подперев щеку рукой.
Друзья вернулись на свои места и помолчали.
Наконец Геннадий потянулся так, что затрещала рубаха, выжидательно поглядел на Сему и сказал:
– Я, кажется, пришвартуюсь. Подходит? Сема покраснел.
Снова помолчали.
– Нет, не подходит, – заговорил Сема взволнованно. – Геннадий, мы с тобой друзья много лет. И я тебя буду просить, как друга, – забудь думать. Ты мировой форвард, ты бесстрашный парень, но в этом – нет! У тебя грубая душа, грубые лапы, а девушка – мечта, цветок, восемнадцать лет… Геннадий, я тебя прошу, забудь думать!
Молчание было длительно и тягостно. Геннадий жевал губами, сопел и смотрел в сторону.
– Ладно, – сказал он вдруг равнодушно и лениво. – Не подошло – и точка. О чем разговор?
И оба, как по команде, стали укладываться спать.
А в соседнем отделении среди спящих подруг бодрствовала Тоня. Она не умела мечтать вслух, но тем ярче и необычайней разгорались ее мечты наедине с самой собою, когда ни один взгляд не мог подсмотреть ее горящих щек, ее слез, ее тяжелого дыхания.
Новая жизнь!
Она впервые увидела жизнь из смрадного полумрака своего детства. Она знала, что жизнь уже стала новой для нее. Но ей рисовались тесные, смрадные углы Лондона, Шанхая, Берлина, Рио-де-Жанейро, Калькутты… И она действовала в мечтах. Ее руки крошили мрачные трущобы, из сырых подвалов выбегали на солнце рахитичные дети, заводили песню женщины: «Полянка, полянка…» Что поют индусские женщины?.. Китаянки носят детей на спине. У них искривляется позвоночник… Хочется ли им петь?..
Она взглянула на улыбающуюся во сне Соню, на детское лицо Клавы. Подруги раздражали ее. Как они беспечны! Как беспечны! И Тоня лежала, не умея заснуть, тяжело дыша, и снова, снова ее сильные руки крошили и взрывали мрачные, смрадные углы….
11
Вот она – пачка телеграмм:
«6. IV. Москвы. Всеми мыслями тобой любимая».
«7. IV. Вятки. Тоскую мечтаю встрече».
«8. IV. Свердловска. Не дождусь видеть снова единственная».
Дина перебирала телеграммы, раскладывала по числам, искала по карте далекие города – Свердловск, Пермь, Тюмень, Омск… а потом уже и на карте не находила – Яя, Ерофей Павлович, Могоча… Ерофей Павлович – как странно! И странно, что именно из Ерофея Павловича пришла самая лучшая: «Чувствую твою близость возлюбленная для любви нет расстояния…» Она покраснела, прочитав ее в первый раз, и выбежала из темной комнаты телеграфа, не зная, куда деть себя. Она тоже почувствовала его близость, ощущаемую даже на расстоянии… Но как странно – Ерофей Павлович! Или Павлович! Где это? И кто был этот Ерофей? Седой, наверное, с инеем на бороде, казак… или партизан?
И вот первое письмо.
Письмо хуже, чем телеграммы. В нем не хватает единства, всепоглощающего чувства. Нет, в нем тоже много любви, и тоски, и мечтаний. Но он как будто стеснялся. Телеграммы, читанные столькими людьми, были обнаженнее, а в письме он словно боялся чужого глаза. Зачем бы иначе он писал: «Но ты не думай, что я унываю. Я полон бодрости. Вера в тебя прибавляет сил. Я буду много работать, я оправдаю доверие комсомола, пославшего меня в ДВК…»
Как в газете: «Оправдаю доверие комсомола…» При чем здесь доверие? Посылают комсомольцев потому, что беспартийные не хотят ехать, вот и все.
Дина забралась с ногами в кресло, с письмами и телеграммами Андрея на коленях. Что-то было в нем, чего она не улавливала. Незнакомое, чужое… «Оправдаю доверие комсомола…» Ограниченность? Нет, нет, возражала она себе самой, он красивый, умный, необыкновенный… Это большое счастье! – и она перечитывала первую и третью страницы письма, сознательно избегая смотреть на вторую, где были газетные слова. Ее волновали эти первая и третья страницы – «каждый удар моего сердца для тебя, моя возлюбленная». Так ей еще никто не писал.
Она протянула руку за ящичком, где в беспорядке лежали старые письма. «Дорогая Дина…», «Ты знаешь, как я тебя люблю, зачем же ты играешь мною…», «Остаюсь твой любящий Коля…».
Непонятно. Коля был инженером, Савин – член коллегии защитников, Виталий – экономист, а вот Андрей – комсомолец, монтер, значит – рабочий. Жена рабочего… Как забавно! Так бывает у Джека Лондона – влюбилась и поехала с ним на Клондайк или на ранчо…
Но ведь это десятки тысяч километров! Там, говорят, морозы, бураны, ветер. Отморозить пальцы… Ничего не заметил, а нос оказался отмороженным… потом всю жизнь будет как слива…
И зачем это Дальний Восток?
А если не ехать к нему, что же делать? Опять служба, флирт, театры, кино, записочки… Разогнать всех? Но как же одной? Два года…
Стук.
Дина торопливо засунула телеграммы в щель кресла. Сказала сухо:
– Войдите.
Она знала, кто это. Она неприязненно смотрела в молодое славное лицо инженера Костько. Она почти разозлилась – не на него, а на себя, увидев цветы в его руке.
– Сирень – еще парниковая…
Это он сказал. Но ведь это ее, ее собственные слова в тот день… Пять душистых ветвей легли на ее колени. Он жадно смотрел, ожидая взгляда, или улыбки, или благодарного слова. Пять ветвей… Она купила тогда одну… Пятью пять двадцать пять рублей… или подешевела?..
Дина не улыбнулась, не сказала спасибо. Она спросила сосредоточенно:
– Вы не знаете, где Ерофей Павлович?
Он не понял:
– Кто?
Она прикрикнула:
– Не «кто», а станция! – и вдруг вскочила, уронив на пол сирень, и заговорила почти шепотом, истерической скороговоркой:
– Я знаю, зачем вы ходите! Я знаю, что вам нужно! Уходите вон! Я люблю другого человека, я его не забуду, я ему не изменю, сколько бы ни продолжалась разлука… Вы все думаете, что вот, слава богу, человек уехал, и конец, она легкомысленная! А я вам говорю – идите вон, вы никогда ничего не добьетесь!
Потом она плакала, уткнув лицо в кресло, глухо пахнущее нафталином, и ей было очень жаль себя. Инженер Костько стоял около нее на коленях, придавив цветы, гладил ее плечи и уверял, что он понимает, что ему ничего не нужно, что он еще больше уважает, что у нее расстроены нервы, о ней надо заботиться, и пусть она разрешит…
12
Комсомольский эшелон перерезал в длину всю Сибирь и мчался по необъятным просторам Дальневосточного края. Теперь Дальний Восток был уже осязаем – горные речки, скачущие по каменистым руслам вдоль железнодорожного полотна то с одной, то с другой стороны, темная, непроглядная тайга, пугающие мари – попади туда ногой, сразу затянет коварная топь, – округлые сопки, кажущиеся одна повторением другой… На сопках еще лежали снега.
На маленьком разъезде вдруг зазвучало по-новому конкретно понятие «граница». Высокая стройная старуха подошла к группе комсомольцев и спросила спокойным низким голосом: