Выбрать главу

— Пойдем скорей, зовет тебя Мотря.

— Какая Мотря?

— Да соседка твоя! Помнишь? Которая ходила к тебе в клетушку!

Сверкнули передо мной черные глаза, давнишние, знакомые — и я сразу все вспомнил.

Спешим.

— Велела во что бы то ни стало привести тебя, — торопливо рассказывает на ходу товарищ, — она едет курьерским. Такая стала, что насилу узнал.

— Идем мы с Марком по платформе, — продолжает он, — вдруг навстречу барышня с ридикюльчиком, спешит к своему вагону. Черноглазая, стройная, смуглая как цыганка. «Где-то я будто видел ее!» — думаю. Глядь, а Марко уже идет ей наперерез, улыбается…

Бьется у меня сердце — ох, как бы не опоздать!

— Служит где или домой едет? — спрашиваю.

— Не расспросил толком, — где-то у своего дяди в типографии.

Свистит паровоз.

— Скорей!

Плутаем по каким-то тупикам, между вагонами.

Нам навстречу шел в толпе пассажиров Марко. В глазах радостный блеск, а лицо выражает сожаление.

— Эх, опоздали, а очень хотела видеть — все глядела в сторону станции. Обещала сказать тебе «что-то хорошее», да так и уехала. Я уже допытывался, что именно, обещал тебе передать, — не согласилась. Говорит: может, приведется еще встретиться, тогда сама скажет.

Мне будто кто пальцами сдавил сердце, хотелось побежать вслед за поездом.

А товарищи сообщали о ней все больше и больше и ранили мое сердце все больней и больней.

Характер у нее остался тот же, что и был, но в глазах появилось что-то новое, должно быть, много читала, да, наверно, и повидала немало.

Товарищи поговорили еще немного в вагоне и забыли о ней, занятые своими делами, а у меня еще долго щемило сердце.

Тешу себя мыслью: напишу домой, разузнаю, где она живет, будем обмениваться письмами, а захочу, и сам к ней поеду, — кто меня удержит? — поеду, увижу и тогда услышу про «что-то хорошее».

А внутри кто-то грустно шепчет:

«И не напишешь, и не поедешь; пройдет три дня — и все это унесет волной, все это утонет в бездне и вынырнет лишь тогда, когда ему самому заблагорассудится, когда сведет вместе два маленьких челна посреди широкого моря».

Но сведет или нет — не угадаешь…

Стены, стены, решетки, кандалы, ружья, замки… Золотые надежды, детские грезы разбило, развеяло в пух и прах. Швырнуло нас за высокие стены, между темных окон.

Вот тебе и весь широкий мир — от стены до стены!

И кажется, что нет уже на свете ни солнца, ни радости, ни смеха. Сохнет сердце, гаснут надежды, умирают желания…

Письмо — короткое, открытка.

На ней — штемпель далекой, чужой тюрьмы. Кто там есть у меня знакомый — непонятно!

Читаю ничего не говорящую мне подпись: может быть, кто-нибудь знакомый, а может быть, и нет, — не припомню. Рука незнакомая. «Дорогой товарищ, мне из дома написали, что вы тоже в неволе. Крепко-крепко жму вашу руку! Мне пока не пишите — я в пересыльной. Административно на три года в Нарым!..»

Читаю — и чем-то свежим, бодрым так и веет от письма, точно пахнуло ветром из родимой степи.

— Кто же это?

«Гора с горой не сходится, — может быть, встретимся когда-нибудь». И дальше мелким почерком приписано: «Вот тогда уж, наверное, скажу вам „что-то хорошее“».

Как будто солнце за решетками взошло. Не могу скрыть своей радости. Подходят товарищи, улыбаются тоже чему-то, приглядываются ко мне.

— Что, на волю? На поруки?

Куда там — лучше!..

Звенели кандалы, звучали проклятья, стонали-плакали песни о неволе, гремели замки, а я ничего не вижу и не слышу. Хожу, как очарованный, улыбаюсь… И чувствую — начинают бить снова в груди освежающие источники, расцветают увядшие надежды.

Потом вдруг будто кто-то раскаленным железом притронулся к заснувшему сердцу — и, подобно пожару, вспыхнули желания, загорелась тоска по свободе, острая, как нож.

Жить!..

И опять — ветхая клетушка, улыбается под зеленой сенью, как ребенок из-под большой шапки.

Прихожу в себя понемногу, хожу, опираясь на палочку по огороду, по садику, отдыхаю на старой кровати в своей клетушке. Кажется, еще вчера я лежал здесь с грамматикой в руках.

Зашелестит бурьян за стеной каморки — екнет тихонько сердце.

Тихонько, потому что тут же вздохнешь: «Нет Мотри, и сказали, что уже и не будет».

Вместо нее навещает меня старая Петриха, зачастила, как когда-то, бывало, дочка.

Придет, принесет свежей малинки в тарелке, поставит около меня, сама присядет на краешек кровати.

— Приснилась мне этой ночью опять, — начнет, бывало, — до сих пор брожу, как в тумане. Вхожу будто в хату, ан глядь, сидит моя голубка, как ясное солнышко. У меня даже ноги подкосились, а потом вспомнила, что она на том свете, и спрашиваю: «Как же там тебе, доченька?» — «Хорошо, говорит, очень хорошо, только никак не привыкну, никак…»