Ганка на крыльце кормила ребенка и беседовала со слепым. Дед врал напропалую, но она с ним не спорила, думала о своем и с тоской смотрела в темноту.
Ягна еще домой не вернулась. Не было ее и у матери.
Она в самом начале вечера пошла в деревню к девушкам, но нигде ей не сиделось, что-то не давало ей покоя, словно кто за волосы тянул. В конце концов она в полном одиночестве стала бродить по деревне. Долго смотрела на потемневшее уже озеро, в котором ветер рябил воду, на дрожащие тени, на свет, струившийся из окон и умиравший неведомо где. Она зашла за мельницу, до самых лугов, укрытых теплым мехом белого тумана.
Чайки с криками летали над нею.
Она слушала, как вода падает с плотины в черную пасть реки, под стройные дремлющие ольхи. Но в этом шуме воды чудились ей чей-то тоскливый зов и слезная жалоба, и она убежала оттуда. Постояла под освещенными окнами мельника, из которых слышались говор и стук тарелок.
Металась из одного конца деревни в другой, — так река, не находящая своего моря, тщетно бьется в берегах.
Томило ее что-то, чего она не могла бы выразить словами, — не то горе, не то любовь. Сухие глаза горели, в груди накипали тяжелые рыдания.
Она и не заметила, как очутилась перед плебанией. У крыльца чьи-то лошади нетерпеливо били копытами. Свет виднелся только в одной комнате: там играли в карты.
Наглядевшись досыта, Ягна пошла проулком между двором Клемба и огородом ксендза. Осторожно пробиралась она вдоль живой изгороди, низко свисавшие ветки вишен ласкали ее лицо влажными от росы листьями. Она шла бездумно, не зная куда, пока низенький домик органиста не загородил ей дорогу.
Все четыре окна были освещены и раскрыты настежь.
Ягна остановилась в темном месте у плетня и заглянула внутрь.
Вся семья органиста сидела под висячей лампой, пили чай. Ясь ходил по комнате и что-то рассказывал.
Ягусе слышно было каждое его слово, каждый скрип половиц, неумолчное тиканье часов и даже сопение органиста.
Но Ясь рассказывал что-то мудреное, она ровно ничего не понимала. Она только смотрела на него, упивалась каждым звуком его голоса, как сладчайшим медом. Он все ходил, то скрываясь в глубине комнаты, то появляясь снова в кругу, освещенном лампой. Иногда подходил к окну, и тогда Ягна испуганно прижималась к плетню, боясь, что он ее увидит. Но Ясь смотрел в небо, усыпанное звездами. По временам он говорил что-то забавное, и все смеялись, и веселье, как солнце, освещало лица. Наконец, Ясь сел рядом с матерью, маленькие сестренки забрались к нему на колени, обняли за шею, а он нежно прижимал их к себе, щекотал и тормошил. В комнате зазвенел детский смех.
Часы начали бить, и жена органиста сказала, вставая:
— Ну, мы тут тары-бары, а тебе спать пора! Ведь чуть свет надо выезжать.
— Надо, надо, мамуся! Боже, как быстро прошел этот день! — с горестным вздохом сказал Ясь.
У Ягуси больно сжалось сердце, и слезы невольно полились из глаз.
— Ну, да скоро каникулы, — опять заговорил Ясь. — И ксендз-регент обещал меня отпустить на время, если наш ксендз ему напишет.
— Напишет, не беспокойся, уж я его упрошу! — сказала мать, принимаясь стлать ему постель на диване, прямо против окна.
Долго все прощались с Ясем, а дольше всех мать — она, плача, прижимала его к груди и целовала.
— Спи сладко, сынок, спи, дитятко!
— Вот только помолюсь и сейчас же лягу, мамочка.
Наконец, все разошлись.
Ягуся видела, как в соседней комнате ходили на цыпочках, чтобы не тревожить Яся, закрывали окна. Скоро весь дом погрузился в молчание.
Она тоже хотела идти домой, но что-то словно держало ее, и она не могла двинуться с места. Еще крепче прижалась спиной к плетню, еще больше съежилась и стояла, как завороженная, не сводя глаз с этого освещенного и открытого окна.
Ясь почитал немного, потом стал на колени у окна, перекрестился, сложил руки и стал шепотом молиться.
Была поздняя ночь, глубокая тишина обнимала мир. В вышине мигали звезды, теплый ветерок доносил ароматы полей, шептались по временам листья, и пела какая-то птица.
У Ягуси сердце бешено колотилось, а губы и руки сами тянулись к Ясю, и хоть она и сжалась вся, ее пробирала странная, непобедимая дрожь, и она бессознательно навалилась на плетень так, что он затрещал.
Ясь высунул голову из окна, посмотрел вокруг и опять начал молиться.
А с Ягусей творилось что-то непонятное: такой огонь пробегал по ее телу, что хотелось кричать от этой сладостной муки. Она забыла, где она, она задыхалась. Вспыхивали в ней молниями какие-то безумные порывы, подхватил ее жгучий вихрь пугавших ее необузданных желаний, от которых напрягалось тело… Она уже хотела подползти поближе к Ясю… только бы коснуться губами его белых рук, стать перед ним на колени и видеть близко-близко это милое лицо, молиться на него, как на чудотворную икону. Но она не двинулась с места, охваченная непонятным страхом.
— Иисусе! Иисусе милосердный! — вырвался у нее тихий стон.
Ясь встал, высунулся в окно и, казалось, смотрел прямо на нее. Он крикнул:
— Кто там?
Ягуся на мгновение замерла, притаила дыханье. А душа, полная счастливого волнения, трепетала в ожидании.
Но Ясь только окинул взглядом улицу и, ничего не заметив, закрыл окно, быстро разделся и потушил свет.
Долго еще сидела Ягна, глядя на черное, немое окно. Холод пронизывал ее и словно окропил ей душу жемчужной росой. Кипение крови утихло, сменившись чувством невыразимого блаженства. Сошла на нее торжественная тишина, похожая на раздумье цветов перед восходом солнца, и она стала молиться. В этой молитве не было слов — только дивная сладость восторгов, священное изумление души, непостижимая радость пробуждающегося весеннего дня и блаженные слезы благодарности.
III
— Я пойду, Гануся! — просила Юзька, уронив голову на спинку передней скамьи.
— Ну, беги, задрав хвост, как теленок! Беги! — сердито отозвалась Ганка, поднимая глаза от четок.
— Да у меня что-то голова кружится и так ноет внутри…
Не мешай, сейчас кончится…
Ксендз и в самом деле уже кончал заупокойную обедню по Борыне, заказанную семьей на восьмой день после его смерти.
Все ближайшие родственники сидели на боковых скамьях, только Ягуся с матерью стояли на коленях перед самым алтарем. Чужих не было никого, кроме Агаты, которая, стоя под хорами, громким шепотом молилась.
В костеле было тихо, прохладно и темновато, но посредине дрожала широкая полоса яркого света — это солнце врывалось в открытые двери и озаряло даже амвон.
Племянник органиста, Михал, прислуживал за обедней. Он по обыкновению так звонил в колокольчик, что в ушах гудело, и, выкрикивая ответы ксендзу, следил глазами за ласточками, которые нечаянно залетали в костел и с тревожным щебетаньем носились под сводами.
С озера доносилось шлепанье вальков, за окнами чирикали воробьи, а с погоста то и дело какая-нибудь наседка с громким кудахтаньем приводила в притвор целый выводок пискливых цыплят, и Амброжию приходилось их выгонять.
Ксендз кончил, и все вышли на кладбище.
Они были уже возле колокольни, когда Амброжий крикнул им вслед:
— Эй, погодите-ка! Его преподобие хочет вам что-то сказать.
Ксендз прибежал, запыхавшись, с требником подмышкой, приветливо поздоровался и, утирая лысину, промолвил:
— Хотел вам сказать, дорогие мои, что вы поступили по-христиански, заказав обедню по покойнику! Это облегчит его душе путь к вечному спасению. Облегчит, говорю!
Он понюхал табак, звонко чихнул и спросил:
— Что, будете сегодня о дележе толковать?
— Да, так уж водится, чтобы на восьмой день… — подтвердили все.